Стихи - Фотография - Проза - Уфология - О себе - Фотоальбом - Новости - Контакты - |
Обыкновенно домовой живет за печкой или под печкой, куда и кладут ему домашние жертвы – маленькие хлебцы. Его вообще покармливают, как человека, хлебом, кашей, яичницей, пирогами, лепешками; оставляют ему на ночь накрытый ужин. Но самая важная для него жертва – это петух. Чем‑либо раздраженного, эта жертва вполне его умилостивляет. Тогда в полночь колдун режет петуха, выпускает кровь на голик и голиком выметает все углы в избе и на дворе с приличными заклятиями. Как житель печки, домовой не боится мороза. В какой хоромине ставилась печка, очаг, там непременно и жил домовой. Поэтому его жильем была также баня, овин. Но надо заметить, что в глубокой древности жилая изба исправляла должность и бани и овина; в печи парились, а на печи сушили зерно, как делают и до сих пор.
Домовой – очень добрый и самый заботливый хозяин во дворе. Вновь купленная скотина, лошадь, корова отдавались ему на руки с приветом: «Полюби, пой, корми сыто, гладь гладко, сам не шути, и жены не спущай, и детей унимай!» Веревку, на которой приводили животное на двор, вешали у печки.
Домовой любит только свой дом, свой двор, так что иной раз таскает даже из чужих сеновалов и закормов корм для своей животины. В сущности, это идеал хорошего хозяина. Он «словно вылит в хозяина дома» – так на него похож. Он носит даже и хозяйскую одежду, но всякий раз успевает положить ее на место, как скоро она понадобится. «Он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове, – здесь подсобит, там поправит промах. По ночам слышно, как он стучит и хлопает за разными поделками, ему приятен приплод домашней птицы и скотины… Если жилье придется ему по душе, то он служит домочадцам и их старейшине, точно как в кабалу пошел: смотрит за всем домом и двором пуще хозяйского глаза, соблюдает домашние выгоды и радеет об имуществе пуще заботливого мужика; охраняет лошадей, коров, овец, коз, свиней; смотрит за птицей, особенно любит кур; наблюдает за овином, огородом, конюшней, хлевами, амбарами. Когда водяному приносят гуся в жертву, то гусиную голову приносят домой и вешают на дворе, для того чтобы домовой не узнал в гусях убыли и не рассердился». По всем этим качествам домовой иначе называется доможил, хозяин, жировик, что уже прямо означает привольную жизнь. Его также называют суседко, батанушка – от «батя» («отец», «дедушка»).
Очевидно, весь этот образ домашнего духа есть, в сущности, олицетворение домашнего счастья, домашней благодати. Он хранитель дома. По этой мысли, и осязательный образ домового представляется обросшим густой, мохнатой шерстью и мягким пушком. Даже ступни и ладони у него тоже покрыты волосами. По ночам сонных обитателей дома он гладит ладонью: если тепла и мягка – к счастью и богатству; холодна и щетиниста – не к добру. По ночам он душит сонного, но ради шутки. Так точно и во дворе по ночам он возится, стучит, проказит – все только тешится, без злобы. Домовой лих только до чужих дворов, и большое зло делают только чужие домовые. От лихого домового при переходе в новый двор вешают в конюшне медвежий череп.
Если домовой был олицетворением домашней заботы и работы, домашнего счастья, богатства, всякой благодати, то по естественному родству понятий в нем же почитался и дух умерших родителей – предков, ибо кто же больше может желать счастья жильцам дома, как не умершие родители или самые близкие родные. От этого домовой называется дедушка, не только как владеющий дух, но как родной, настоящий дед – предок. Быть может, на этом основании домовой принимал иногда человеческий образ и казался иногда мальчиком, иногда стариком. По тем же мыслям верят, что домового можно увидать в ночи на Светлое Воскресенье, в хлеву, и что на Ивана Лествичника, 30 марта, то есть с пробуждением весны, он бесится. Но увидать домового нечаянно – значит к беде, к смерти.
Таким образом, в понятиях о домовом сосредоточивались представления о жизни дома и двора с его прошедшим и будущим, с его счастьем и невзгодами и всеми заботами и работами его хозяйства, со всеми пожеланиями и стремлениями живущей в нем среды. Это была сама жизнь людей в границах дома и двора.
Тем же самым путем создавался и образ Лешего.
Леший в существе своих качеств олицетворял жизнь леса, совокупность явлений, пред которыми человек терялся и не мог их постигнуть. Леший осенью пропадал и появлялся весной; стало быть, это не был лес только стоячий, деревянный, – это был лес живой, одетый живой зеленью лета, певший весенней птицей, рыскавший всяким зверем, свиставший зловещим свистом незнаемого существа – дива. Леший так высок, как самое высокое дерево, и так мал, как самая малая травка. Какой чудный поэтический образ, до точности объясняющий, что разумел язычник в имени лешего! Это сам лес – не в смысле количества деревьев, а в живой полноте того понятия о лесном царстве, какое неизменно воплощалось в представлениях язычника цельным единым существом. Волосы у него на голове и бороде длинные, косматые, зеленые. Он остроголовый, мохнатый; любит вешаться, качаться на ветвях, как в люльке, или на качелях. Свищет, хохочет, так что на сорок верст кругом слышно; хлопает в ладоши, ржет как лошадь, мычит как корова, лает собакой, мяукает кошкой, плачет ребенком, стонет умирающим, шумит речным потоком. Всякий лесной зверь и всякая лесная птица находятся в его покровительстве; особенно жалует он медведя и зайцев. По временам перегоняет зверей с места на место. Иногда заводит путника в непроходимые трущобы и болота и потешается над ним, перепутывая его дорожные приметы: станет перед ним тем самым деревом, тем пнем, той тропой, куда следовало по примете идти, и непременно собьет с дороги, заливаясь сам громким хохотом. Иной раз обращается в волка, в филина. А то в образе старика, такого же путника, в звериной шкуре, или в образе мужика с котомкой, сам выходит навстречу, заводит разговор, просит пирога, просит подвезти в деревню, садится, едет – глядь, а его уж нет, а путник с возом уже в болоте, в овраге или на крутом обрыве. Обошедши подобным образом путника, принимается его щекотать и может защекотать насмерть. Он уносит ребят, которые приходят домой иногда через несколько лет. Леший – большой охотник до женского пола. Все это рисует известные обстоятельства, когда мальчики и девушки или женщины, ходя в лес за ягодами и грибами, теряют дорогу и, заблудившись, пропадают на несколько дней, а иногда и совсем. Чтобы избавиться от такого несчастья, обыкновенно переодевают все платье наизнанку.
Однако это дух добрый и благодарный, если его задобрить жертвой. Пастух, начиная пасти стадо, должен пожертвовать ему корову – тогда он сам с охотой пасет стадо. Охотники всегда приносят ему на поклон краюху хлеба с солью, блин, пирог и кладут эту жертву на пень. Другие жертвуют первый улов птицы или зверя и т. д. На Ерофея, 4 октября, леший пропадает. В то время он бесится, ломает деревья, гоняет зверей и проваливается. Жизнь леса умирает на всю осень и на зиму.
Точно так же и в образе Водяного олицетворилась жизнь воды, жизнь реки, озера, болота, то есть та совокупность неведомых и непостижимых, но живых явлений этой стихии в ее местных обстоятельствах, в которых человек не мог подметить истинной причины и, одухотворяя своим чувством весь мир, находил и здесь такую же живую волю и силу, какими обладал сам.
Водяной живет в омутах, в вырах, водовертях и особенно у мельницы – у этой мудреной постройки, которая и человека‑мельника непременно делала колдуном и другом Водяного.
Водяной – нагой старик, с большим и одутловатым брюхом и опухшим лицом: образ утопленника. Волоса на голове и бороде длинные, зеленые. Он является иногда весь в тине, в высокой шапке из водорослей, подпоясан поясом тоже из травы. Всякая водяная трава – это его одежда, его кожа. Но он является иногда и в образе обыкновенного смертного мужика. Тогда его легко узнать; полы его платья всегда мокры; с левой полы всегда каплет вода; где сядет, то место всегда оказывается мокрым. В омутах он живет богато, у него есть каменные палаты, стада лошадей, коров, овец, свиней (утопленники). Женится он на русалке (утопленнице). У него много детей (утопленников). Он может загонять в рыболовные сети множество рыбы. Ездит он на соме и очень его жалует. Днем водяной сидит в глубине омута. С закатом солнца начинается его жизнь; тогда и купаться очень опасно и даже дома опасно ночью пить воду: можно схватить болезнь – водянку. В лунные ночи он хлопает по воде ладонью. Вдруг где завертится и заклубится и запенится вода – это Водяной. Бодрствует он только летом, а зимой спит. Просыпается от зимней спячки на Никитин день – 3 апреля. Ломится и прет по руслу весенний лед, бурлит и волнуется река, – значит, просыпается дедушка Водяной, река оживает. Тогда приносят ему в жертву лошадь и он успокаивается. Рыбаки возливают ему масло, мясники приносят черную откормленную свинью. На прощание, когда жизнь реки приходила к концу, Водяному приносили в жертву гуся, поэтому и до сих пор с Никитина осеннего дня, 15 сентября, настает лучшее время для употребления в пищу гусей.
Очерченные здесь народной фантазией типы несуществующих существ по всем их признакам суть поэтические воссоздания в одно живое целое тех разнообразных впечатлений, наблюдений и примет, какие на известном месте, в известной среде сами собой возникали в чувстве и в мысли язычника, жившего с природой душа в душу и воплощавшего ее явления по образу собственного существа. Нет сомнения, что и верховные существа Перун, Хорс, Дажьбог, Волос, Стрибог и т. д. в свое время в понятиях язычника рисовались такими же живыми чертами в облике тех естественных явлений, которые составляли особый круг живых дел каждого божества, почему такой круг и приобретал особое мифическое имя, то есть имя самого Божества. Если солнце именовалось Дажьбогом, Хорсом, Волосом, то здесь каждое имя изображало особую область земных дел этого светила, особую среду его влияния на Божий мир, особое качество его действий. По этой причине и само имя Божества на первое время является в форме прилагательного, каковы домовой, леший, дажь (от «даг», по санскр. «гореть» – «день», «свет»; или у балтийских славян: «световитый» – «Световит», «яровитый» – «яровит», как очень правильно объяснял эти имена Касторский). Особые свойства явлений жизни, к которым язычник причислял все и всяческие явления природы, необходимо обозначались и свойственным именем. Сама природа учила язычника поклонению. Она сама повсюду открывала ему неисчерпаемый источник поэтических созерцаний и верований, и потому она сама же, единая и многообразная во всех своих подробностях, и отражалась в религии язычника.
Язычник обожал природу, но в природе, как мы говорили, он боготворил существенное одно – он боготворил жизнь во всех ее образах и видах, даже и там, где жизнью являлась только одна его мечта. Яснее всего раскрывалось это боготворение жизни, поклонение ее силам и существам в самом кругу годовых времен, в этом чередовании света и мрака, тепла и холода, оживания всей природы и ее замирания до нового тепла и света. Этот черед возрождения и угасания жизни, быть может, и служил прямым и непосредственным источником воспитания и развития языческих созерцаний о жизни как едином существе всего мира.
Как известно, языческое рождество жизни, ее годовое зарождение совпадало с христианским празднеством Рождества Христова. Перед этим временем совершается поворот солнца на лето, то есть постепенное коротание дней прекращается и они начинают прибывать. Язычник хорошо заприметил это время и назвал его Корочюном, именем, которое можно толковать и в смысле коротая, самого короткого дня, какой бывает около 12 декабря, и в смысле керта, означавшего того же Хорса, божество Солнца. С этого дня огонь, свет солнца как бы зарождался вновь, а с ним вновь зарождалась и жизнь природы.
Восточная славянская ветвь – сербы, черногорцы, болгары – зажигают в это время на своих очагах бадняк, свежее дубовое полено, которое должно неугасимо гореть в продолжение всех Святок, до самого Крещения. В иных местах, погасив повсюду старый огонь, добывали новый, Божий или святой, вытирая его самовозгорание из сухого дерева; это делается и на Руси, только уже накануне Симеона Летопроводца, 1 сентября, когда в старину бывал Новый год. По всему вероятию, зимний обряд перенесен на этот день уже впоследствии.
Возжигание дубового бадняка сопровождалось обрядами, в которых нельзя не приметить языческого поклонения. В Черногории на закате солнца бадняк, обвитый лавровыми ветками, вносят в избу, посыпают пшеницей с приветом: «Я тебя (осыпаю) пшеницею, а ты меня (осыпай) нарождением потомства, скотины, хлеба и всяким счастьем. После того старейшина с домочадцами кладет бадняк на очаг, зажигает его с обоих концов и, когда полено разгорится, льет на него вино и масло, бросает в огонь горсть муки и соли. От священного пламени затепливает восковые свечи и лампаду перед иконами, творит молитву о благоденствии семьи и всех православных христиан, затем берет чашу вина, отведывает немного и передает старшему; тот передает ее следующему родичу и так далее, пока круговая чаша по старшинству не обойдет всех домашних, мужчин и женщин; причем каждый, взяв чашу, прежде чем отпить из нее, плещет вином на бадняк с приветом: будь здрав, бадняче‑веселяче и пр. После того начинается вечерняя трапеза, причем стол бывает постлан соломой, а посреди стола кладутся стопкой, один на другом три хлеба; верхний украшается лавровой веткой и яблоком или другим плодом. Перед каждым мужчиной, кроме того, кладется испеченное из хлеба изображение лука со стрелой. Полено, как сказано, горит все Святки; во все это время остается и накрытый стол с яствами для угощения приходящих друзей, знакомых и странников. Каждый гость, приходя в избу, подвигает головню в зад печи, выбивая искры, и, как только посыплются искры, высказывает доброе пожелание: сколько выпадает искр, столько да будет у хозяина детей, коров, лошадей, овец, ульев пчел, денег и т. д.; потом разгребает золу и бросает туда деньги.
Основная мысль и существо обряда одинаковы и в Сербии и в Болгарии; различие замечается только в олицетворениях существенной мысли. В Сербии полено не только посыпают зерновым хлебом, но и обмазывают по концам медом. В Сербии и Болгарии на разведенном огне пекут пресный хлеб, запекая внутри его золотую или серебряную монету – боговицу, как говорят болгары. К этому хлебу, который у сербов назывался чесницей, для трапезы необходим еще и мед, и вообще трапеза исполнялась различными сластями из сушеных плодов, орехов и т. п. Бадняк, сгорая, приобретал целительную и плодородящую силу; угодья и зола становились лекарством для домашнего скота; головней окуривали улья для плодородия пчел; золу рассыпали по нивам и садам – все с той же мыслью о хорошем урожае.
В Болгарии люди, заботливо сохраняющее заветы старины, в рождественскую ночь не спят, наблюдая, чтобы не погас священный огонь.
Очень ясно, что во всех этих обрядах воспроизводилось поклонение небесному огню, зарождавшемуся солнцу. По всему вероятию, сюда и относится выражение обличительных поучений: «Огневи молятся, зовут его Сварожичем». Как видно, этот дубовый бадняк и представлял горящий образ Сварожича. Сербы день Рождества называют Божичем. На Руси под влиянием церковных запрещений обряд истребился, но память о нем все‑таки сохраняется – в зажигании костров на Рождество, на Новый год и на Крещение, а также в ночь на Спиридона Пoвopoта – 12 декабря. Зажигалась также на Васильев вечер и первая лучина, как можно судить по тому обстоятельству, что для добывания чудодейственного цвета черной папарати требовался угарок этой лучины, обожженный с обоих концов. Наконец, подблюдные песни на хоронение золота, когда в чашу кладут вместе с углем, хлебом и солью золотой перстень, находятся в большой родственной связи с сербским и болгарским хлебом, в который запекали золотую или серебряную монету. Так этот миф Сварожича рассыпался по земле искрами – обломками и остатками древнего поклонения, несомненно идущего еще от скифского горящего золота, упавшего с неба, которому скифы точно так же в известное время праздновали и заботливо его охраняли и сторожили, чтобы оно не исчезло. Поклонение Солнцу, небесному огню, Дажьбогу и поклонение Перуну, «сотворяющему note 89 молнию в дождь», как выражается мифическое моление, то есть производящему из огня дождь, выражалось прежде всего поклонением урожаю, земному плодородию, тому Божеству, которое подавало хлеб людям и траву скотам. С этой точки зрения язычник смотрел и на все явления природы и чутко и заботливо следил за переменами годовых времен, торжествуя каждый момент ее возрождения особыми обрядами и празднествами.
Поворот солнца на лето у нас на Украине праздновался таким образом. С 12 декабря варили пиво и каждый день откладывали по полену. Накоплялось 12 дней и 12 поленьев к вечеру на Рождество Христово, когда и затапливалась этими полыньями печь «на святой вечер». Вечер начинался с восхода на небе звезды, несомненно Сириуса при созвездии великолепного Ориона, которое к тому же представлялось нашему селянину плугом.
«Как только загорится на небе вечерняя звезда, селянин приносит в хату охапку соломы или сена и в переднем углу, под образами, на лавке устраивает место: раскладывает солому и постилает ее чистой скатертью. Затем с благоговением приносит большой необмолоченный сноп хлеба – какой случится, ржаной, пшеничный, овсяный, ячменный, – и ставит его под образа на приготовленное место. Этот сноп называли дедом – имя, которое прямо указывает, что сноп в этом случае получал значение Божества. У Карпатской Руси он называется также крачуном. Возле снопа ставили кутью (кашица из вареной пшеницы, разведенной на медовой сыте) и взвар (сваренные сушеные плоды – яблоки, груши, сливы, вишни, изюм). Горшки с этими припасами накрывались пшеничными хлебами. Семейный стол тоже покрывался сеном и по сену – чистой скатертью. Помолившись Богу, семья садилась за стол по старшинству мест и вечеряла – ужинала. Перед каждым участником трапезы кладут головку чесноку – для отогнания злых духов и болезней. Кутья и взвар подавались после всех других яств. Часть кутьи отделяли и для кур, чтобы хорошо неслись. В то же время гадали о будущем урожае, выдергивая из снопа соломину или со стола былинку сена: с полным колосом соломина – урожай, с пустым – неурожай; длинна былинка сена – таков длинен уродится лен и т. п. Через неделю, уже на Новый год, этот дед‑сноп обмолачивали, соломой кормили домашнюю скотину, а зерно раздавали мальчикам‑посыпальщикам, которые ходили по дворам и, войдя в избу, посыпали хлебным зерном по всем углам, приговаривая: «На счастье, на здоровье – на новое лето роди, Боже, жито, пшеницу и всякую пашницу!» Посыпальщика чем‑либо дарят, а зерна собирают и хранят до посева яровых, когда смешивают с посевными семенами. По тем же зернам опять гадают о будущем урожае: сколько каких зерен соберут, таков будет и урожай тех хлебов. Кормят ими кур и тоже гадают: как клюют куры, какое зерно.
Вечер на Новый год, называемый щедрым, богатым, сопровождается еще следующим обрядом: хозяйка к этому вечеру напекает много пирогов и хлебов или печет один, самый большой пирог с тем намерением, чтобы устроить на столе большую кучу этого печенья. Приготовив стол таким образом, она просит мужа «исполнить закон». Хозяин, помолившись Богу, садится за стол в переднем углу, под образами. Входят дети и домочадцы и будто не видя отца спрашивают: «Где ж наш батько?» «Или вы меня не видите?» – спрашивает отец. «Не видим, тятя!» – говорят домочадцы. «Дай Боже, чтоб и на тот год не видели», – оканчивает отец, выражая в этом пожелание, чтобы и на будущий год было такое изобилие в пирогах и во всяком хлебе. Затем семья садится за стол и отец оделяет всех пирогами. В Герцоговине, у сербов, хлеб, за который точно так же скрывается хозяин и вопрошает, называется чесницей. Точно такой обряд в XII столетии совершался у балтийских славян, у рутенов или ругиян, на острове ругене, в Арконе, в храме Световита, только на праздники после жатвы. Там к этому времени изготовлялся огромный медовый круглый пирог‑пряник, вышиной почти в рост человека. Жрец прятался за этот пирог и спрашивал народ: видят ли его? Получив ответ, что видят, он говорил пожелание: будущий год – еще плодороднее, а пирог – полнее, за пирогом и самого жреца совсем не видно.
Вероятно, подобный обряд существовал повсюду в славянских землях. На севере России, отчасти и на юге его следы остаются в обычае приготовлять к этому дню печенье из пшеничного теста в виде разных животных (овец, коров, быков, коней), также разных птиц и пастухов. Этим печеньем украшали столы и окна в избах и домах; посылали в подарок родным, друзьям и знакомым, раздавали детям во время коляд. В древних обличительных поучениях, по спискам XIV века, упоминается, что «в тесте мосты делали и колодези», – конечно, принадлежность какого‑либо мифического обряда. Мосток, по которому идти трем братцам (Рождеству Христову – коров стадо гонит, Крещению – коней стадо гонит, Василью Щедре – свиней стадо гонит), воспевается в колядках. Несомненно, что от языческих же обрядов и празднеств идут разнообразные формы всяких деревенских пряников.
Обряды с дедом‑снопом и дедом‑пирогом происходили в храмах, в домах, в избах, в хатах, у домашнего очага. На улицах в это время толпы детей, а в древности, вероятно, и взрослых воспевали, кликали Коледу, как называется этот рождественский праздник и доныне. По‑видимому, это слово не славянское и пришедшее к славянам, быть может, уже в христианское время, от римских календ и византийской коланды, ибо этим именем греческое церковное поучение обозначало и славянские языческие празднества на Рождество Христово. В иных великорусских местах Коледа заменяется словами «усень», «овсень», «говсень», «таусень», идущими, как доказывают, от одного корня с «ясный» и «весна», что вообще обозначает «загорающийся свет», «рассвет», «заря», «утро». По имени празднества и воспеваемые песни называются колядками. Мы видели, что детей высылали на улицу с хлебным зерном, чтобы посыпать, обсевать счастьем и благодатью все дворы. Оттого они назывались посыпальщиками. Несомненно, это главное и существенное их дело, а песни‑колядки составляли уже необходимое слово для прославления этого дела.
Все колядские и другие песни этого празднества воспевали в разных видах и в различных оттенках главным образом урожай, прославляли и призывали в дома всякую благодать земледельческого быта, все то, что высказывалось в одном слове – «жизнь», «обилие», «изобилие», «богатство», ибо в древнем смысле слово «жизнь» прямо означает обилие в скоте и хлебе и во всякой земледельческой благодати. И так как основа жизни – хлеб, то во всех песнях, как и во всем рождественском обряде, он и стоит на первом месте, является Божеством – ему песню поют, ему честь воздают, как говорит великорусская подблюдная песня. Одна колядка в Галицкой Руси воспевает пожелание урожая такими словами:
Ой в поле, в поле, в чистом поле
Там орет золотой плужок;
А за тем плужком ходит сам Господь,
Ему погоняет да Святый Петр,
Матерь Божья семена носит,
Семена носит пана Бога просит:
Зароди, Боженька, яру пшеничку,
Яру пшеничку и ярое жито;
Будут там стебли – самые трости,
Будут колоски как былинки,
Будут копны (часты) как звезды,
Будут стоги как горы,
Соберутся возы как черные тучи…
Золотой плужок, по другой колядке, с четырьмя волами, которые в золоте горели, несомненно, сохраняет память о золотом горящем плуге и ярме днепровских геродотовских скифов. Само собой разумеется, что в отдаленной древности эти песни носили в себе иные краски быта, рисовали иные образы, иные представления и созерцания, в которых языческое и мифическое высказывались с большей полнотою и определенностью. Известна золотая сошка и у нашего мифического пахаря богатыря Микулы Селяниновича, которая «так же, как и у скифов, – говорит г. Буслаев, – пала с поднебесья и глубоко засела в землю». Богатырская былина о Микуле Селянине, конечно, только случайно уцелевший отрывок обширного мифического песнопения, какое некогда существовало и у русского народа.
Возврат солнца на лето, возрождение небесного света‑огня, дававшее мысль о пробуждении природы к силам своего плодородия, или к силам своего разнообразного творчества, порождали в человеке естественные надежды и пожелания, чтобы дом и двор его в этом светлом будущем был полон всяким земным добром, чтобы его житейские отношения и дела были полны счастья и благополучия. Но желание сердца неизменно приводит и мысль к гаданию о том, в каком виде и в каком объеме предстанет это ожидаемое будущее, в какой степени желанное сбудется. В уме земледельца хлебное зерно, которым он олицетворял свое пожелание всякого блага, рассыпая его, как самую благодать, на счастье и здоровье всякому дому, – это зерно, как зародыш урожая, уже само по себе вызывало мысль ко всякому гаданию. В зерне‑зародыше существовала только возможность счастливого урожая, а потому оно и увлекало мысль к мечтам о полноте этого счастья. Так точно и в самом зародыше света‑огня, в этом зерне будущего творчества природы, заключалось только обещание жизни, почему и здесь с первыми явственными признаками прибывающего дня, когда небесный свет все больше загорался огнем жизни, языческая мысль невольно отдавалась тому же гаданию о будущем счастье, какое кому наиболее желалось. Зародыши жизни невольно возбуждали мечты о том, как эта жизнь явится в своей полноте, чту она даст, чту пошлет и чего не пошлет с своей высоты.
Естественно, что время зимних Святок само собой становилось источником всяческих гаданий, и особенно в том возрасте и в той среде, где возбуждалось больше желаний. Все это празднество во всех своих песнях, обрядах и поклонениях в существенном смысле только моление и гадание о жизни – и в смысле всякого земледельческого обилия, и в смысле ее радостного и счастливого течения.
Созерцая в солнечном повороте явственное воскресение Божьего света или воскресение природы от зимнего мрачного сна и вместе с тем понимая весь видимый мир живым существом, язычник по естественной связи этих воззрений мыслил живое и об умершем мире. Он убежден, что и посреди умерших в это время совершается такой же возврат к свету и к жизни, что и умершие точно так же празднуют общее торжество живых. Вот по какой причине святочные ночи в воображении язычника населялись незримыми духами, торжествовавшими свое пробуждение. Это нйжить, которая по народным представлениям своего обличья не имеет и потому ходит в личинах. Очевидно, что ряжение во время Святок служило олицетворением неживущего мира, который под видом различных оборотней, женщин, переодетых в мужчин, и мужчин, переодетых в женщин, особенно страшилищ в шкурах зверей, медведей, волков и т. п. являлся в среду живых и, ходя толпой по улицам, совершал свою законную вакханалию – русалью, воспевая песни, творя бесчинный говор, плясание, скакание. Довольно ясно указывает на такое понимание оборотней и старая письменность, которая к тому же относит эти языческие представления к области чарования и гадания. В ней упоминается о двенадцати опрометных лицах звериных и птичьих; «се есть первое: тело свое хранит мертво и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлем; рыщут лютым зверем и вепрем диким, волком; летают змием; рыщут рысью и медведем». В христианское время все это стало делом бесовским, и воспроизводимый ряжением померший мир стал миром демонов‑чертей. Но так ли думал об этом язычник? Он, конечно, чувствовал, что это мир смерти, этой существенной вражды всего живого; что это мир глухой ночи, вообще наводящей страх и ужас, как скоро в ее мертвой тишине огласится какой‑либо шелест и звук жизни. Однако в сонме ряженых язычник из самой смерти воспроизводил живое, а потому едва ли верил только в одну вражду этого мира. И ночью он страшился не мертвой тишины, не смерти, а именно призраков жизни, которая потому и казалась страшной, что появлялась в необычное время. Суженого‑ряженого он призывал в своих гаданиях как живое существо. Надо полагать, что понятий о демонской нечисти у язычника еще не существовало и он взирал на умерший мир как на все живое, способное и на добро и на зло, смотря по отношениям и обстоятельствам. В языческих представлениях славянства незаметно следов так называемого дуализма, или разделения мира между двумя началами – добра и зла. До такой философской высоты славяне еще не успели, да и не могли дойти в своем простом воззрении на природу, как на единство всеобщей жизни.
После празднества солнечного поворота внимание язычника естественно останавливалось на весеннем равноденствии, которое довольно явственно отделяло время зимней стужи от теплых дней весны. Это новое языческое празднество теперь разрушено в своем составе переходящими днями христианского празднования Пасхи и Великого поста, но и здесь все это время существенной чертой языческого обряда являлось поклонение воскресающей жизни. Под влиянием этой главной мысли празднования язычник прежде всего сжигал или, собственно, хоронил зиму – смерть в образе соломенной куклы, наряженной бабой, которую или сжигали, или бросали в реку, что значило одно и то же – похороны. Поэтому Масленица являлась как бы временем тризны или языческого справления поминок по умершей зиме и стуже. Однако и посреди этих похорон все‑таки видно, что праздновалось, собственно, воскресение жизни. Масленичная тризна совершалась с радостью и с обрядами и даже вакханалиями, во многом сходными с празднованием зарождения света и огня жизни в зимние Святки. Вакханалии на Масленице точно так же сопровождались ряжением. Даже лошадей, которые возили колесницу ряженого, тоже наряжали разными другими животными. В иных местах девушки рядились бабами, надевая на голову повойники и кички; в других мужчины надевали соломенные колпаки, которые потом сжигали. Иные переодевали платье навыворот, расписывали лица сажей и т. д. Нельзя сомневаться, что и в этом масленичном переряживании олицетворялась та же основная мысль о пробуждении умерших, которая устраивала и святочные вакханалии. В сущности, это обряд призывания умерших. «Древнейшее свидетельство об этом, – говорит Касторский, – сохранил Косма Пражский, повествуя, что князь чешский Брячислав (1092) запретил сценические представления, совершаемые на распутьях, для удержания душ, и языческие игры, которые отправлял народ с плясками и надевши маски, чтобы вызвать тощие души усопших».
На Масленице первый испеченный блин оставлялся на слуховом окне для родителей, которые невидимо приносились и съедали его. Вот о ком вспоминал язычник при первом дуновении весеннего тепла. В его разумении само это тепло происходило от пробуждения мертвых. Еще в зимние морозы, когда вдруг случалась оттепель, он говаривал: родители вздохнули. Вот по какой причине в великий страстной четверг рано утром палили солому и кликали мертвых, как свидетельствует церковное запрещение XVI века. Это похороны зимы или сожжение снегов и призывание живой жизни из самих гробов. Свои понятия, быть может еще мифические, о весеннем таянии снегов народ выразил в присловье о первом дне апреля, когда церковь празднует Марию Египетскую – Марью Зажги Снега. Сам снег, идущий в марте, приобретал особое, мифическое свойство и особую силу. Клич умерших: «Встаньте, пробудитесь, выгляньте на нас, на свих детушек!», который исполняли старые женщины, сливался с кличем или закликанием самой весны, – его исполняли молодые и дети, если не в одни и те же дни, то в одно это время появления весеннего тепла. Для этой цели из пшеничного теста пеклись жаворонки; с ними женщины, девицы, дети выходили на проталинки, на высокие места, где снег уже стаял, на холмы и пригорки; дети влезали на кровли амбаров и воспевали:
Весна, весна красная!
Приди, весна, с радостью,
С радостью, радостью,
С великою милостью,
Со льном высокиим,
С корнем глубокиим,
С хлебом обильным!
Само собой разумеется, что в один из тех же дней язычник кликал и солнце, когда оно играло, – это теперь совершается рано утром в первый день Пасхи. Смотреть это играющее солнце выходили на пригорки, взлезали на кровли, и дети воспевали клич:
Солнышко, ведрышко,
Выгляни в окошечко!
Твои детки плачут,
Пить, есть просят…
Солнышко, покажись,
Красное, снарядись!
Таким образом клич, обращенный к родителям, был, в сущности, клич к весеннему дуновению. Это дуновение тепла в языческих мыслях представлялось как бы душой умерших. Радость воскресения новой жизни переносилась от живых и в умерший мир. Когда наставало полное тепло и показывалась первая трава, живые давали умершим святой покорм, который назывался Радуницей. Теперь по переходящим дням Пасхи это приходится на вторник Фоминой недели и не всегда совпадает с настоящим природным днем полного весеннего тепла. По поверью народа, на Радуницу родители из могил теплом дохнут. В Белоруссии Радуница прямо и называется дедами. В это время живые приходят на могилы дедов‑родителей, приносят кушанья (закуски) и напитки и вместе с умершими совершают трапезу, но в собственном смысле угощают только умерших, причем кладут или катают на могилах великоденские яйца, даже зарывают яйцо в могилу, льют на могилы мед и вино.
Надо заметить, что в языческое время родителей хоронили обыкновенно на высоких горных местах или на горах; относительно живущего поселения в Шенкурском и Вельском округах выражение «идти на горы» значит «идти на кладбище»; на такие же горы язычник выходил и закликать весну; на горах он встречал играющее солнце; на горах и на могильных холмах или курганах, какие язычник ссыпал над умершими, после таяния снегов показывалась первая проталина и затем первая травка. Время появления этой первой зелени и получило наименование Красной (то есть прекрасной) горки, как известной высоты весеннего тепла. Родительский покорм Радуницы совершался на первой зелени и потому совпадал с временем Красной горки.
Дух весеннего тепла веял из могил родителей; их души оживали и носились между живыми. Но весеннее тепло приносили и прилетавшие птицы. Вот немалое основание для заключений языческой мысли, что прилетающие птицы есть эти самые живые души родителей, то есть вообще умерших. Они прилетают из Ирья, из неведомой теплой страны, которая соответствует христианскому раю.
И не одни птицы, но и насекомые, особенно порода жуков, приобретали значение живых душ, способных, как и птицы, о многом вещать и рассказывать живому человеку.
Весной вся природа населялась живыми существами, и по разумению язычника все это такие же вещие души, какую он чувствовал и в собственном существе.
Весенний разлив реки восстанавливал в глазах язычника величавый образ жизни в водяном царстве, и как скоро река после зимнего оцепенения становилась живым существом, то и в ней возрождались живые души – русалки или берегини. Они появлялись на Божий свет с первой зеленью на деревьях и пропадали глубокой осенью, когда пропадала и одежда леса. Это существа земноводные; они жили и в реках, и в лесах на деревьях. По многим признакам язычник и в этих образах своего мифического созерцания почитал души умерших. Сама одежда русалок – белые полотняные развевающиеся сорочки без пояса и зеленые ветви и листья – как среда их весенней жизни уже рисует образ покойника. Они ходят также и нагие, но просят у живых себе одежды. По этой причине им жертвуют полотно или холст на рубашки, также полотенца и целые сорочки, развешивая их на ветвях дуба и на других деревьях. По белорусскому поверью на Троицкой неделе ходят по лесам голые женщины и дети (русалки), которым при встрече во избежание преждевременной смерти необходимо бросить платок или хотя бы лоскут, оторвав от своей одежды. Неделя перед Троицыным и Духовым днем называлась русальной, а четверг этой недели, именуемый семиком, в Вологодской губернии прямо называется русалкой. В Малороссии этот день называется Великим днем русалок, то есть их светлым воскресением; он же назывался навьским великим днем (от «навь» – «мертвец»).
Русальная неделя со днями Троицыным и Духовым носят также имя зеленых Святок, в отличие от Святок рождественских. Действительно, в существенных чертах оба празднества сходны. То были Святки по случаю возрождения небесного огня – света; теперь наставали Святки по случаю возрождения живой природы, распускавшейся зеленым листом деревьев и расцветавшей полевыми цветами. Там во всех обрядах зарождение жизни чествовалось осыпанием, обсевом хлебными семенами. Здесь тоже значение имело яйцо, обыкновенно крашеное, желтое, иногда красное, с которым выходили закликать весну, которое приносили на могилы родителей, кумились им, то есть подавали яйцо сквозь венок и целовались, что означало союз любви и дружбы; пекли с яйцами пироги, лепешки, драчоны, караваи; приготовляли яичницу, с которой в Семик, в день русалок и на Троицу ходили в лес завивать венки. Яичница в эти дни вообще представлялась каким‑то необходимым, как бы жертвенным блюдом. Яйцо ведь заключало в себе семя жизни уже не растительной, а прямо живой, или животной.
Вместо снопа, которым олицетворялось божество плодородия и которому поклонялись в рождественские Святки, теперь, в зеленые Святки, такое же почетное место занимала одетая листвой кудрявая березка, пестро разукрашенная лоскутками и лентами как знаками расцветших цветов. В зимние Святки моломой или сеном постилали обрядовый стол, соломой устилали место и путь снопу, ею же постилали пол в избе; теперь вместо соломы на те же надобности употреблялись зеленые ветви, цветы и трава. Тогда обряд празднества находился в руках старших; теперь праздновала молодежь.
Русалки были девы; в зеленые Святки они выходили из рек, озер, колодезей (криниц, родников), на сушу в луга и леса, и шумными гульбищами справляли свое возрождение. Они плескались в воде, хлопали в ладоши, хохотали, аукались, водили хороводы, плясали, пели песни. И для живых русальная неделя – праздник девичий. Как в зимние Святки девицы хоронили по рукам золото со своими мечтами о будущем счастье, так и теперь они завивали свои мечты о счастье в зеленые венки и гадали о том же суженом, о своей судьбе, о девичьей доле. Завивание венков, справляемое обыкновенно в семик, в иных местах так и называется – встреча русалок. В коренном значении «вен», «венок» (от глагола «вить») обозначал «связь», «союз любви». Иначе он назывался вьюнок, вьюн, отчего и весь обряд венков носил имя вьюнец. Впоследствии веном назывался брачный договор и венок, венец освятился церковью как символ бракосочетания. В языческое время венок, свитый из первой березовой листвы и опетый первой весенней песней, конечно, приобретал очаровательную силу. Эти‑то венки девицы с песнями несли в лес и бросали русалкам или бросали в реку, отдавая тем же русалкам, все с теми же мыслями и вопросами о будущем счастье.
К кому же обращались эти гадания и эти вопросы? Язычник по своим созерцаниям ни в каком случае не мог говорить с пустым местом, с какой‑либо стихией или отвлеченностью, какую может представлять себе только отвлеченная ученость. Он говорил непременно живому существу, а таким живым существом он мог представлять себе только живую душу, таких же людей, как он сам, правда, изменявших свой лик переходом в другое существование, но по его разумению никогда не исчезавших из живого мира. Повсюду в природе язычник видел одно существо – собственную душу. В его глазах это та самая жизнь, которую он боготворил везде, во всякой былинке. Существом собственной души он и населял весь мир. Кто мог отвечать на какой бы то ни было человеческий вопрос, как не то же существо человека, мыслившее и чувствовавшее одинаково с живыми людьми? Поэтому всякое гадание, особенно на Святках во время рождения света, и на Святках во время рождения зеленой природы, в сущности, беседа, переговоры с невидимым миром особой, человеческой же жизни. Живому человеку – язычнику, прирожденному поэту по своим воззрениям, так свойственно обращаться в этот мир и спрашивать о том, что думают о нем милые предки родители и как желают устроить его судьбу.
Вот почему и в старой письменности верование в мертвецов‑оборотней входило в состав особых гадательных книг, которых четыре: «Остролог, Острономиа, Землемериа, Чаровник, в них же суть вся дванадесять опрометных лиц звериных и птичиих», о которых свидетельство мы привели выше.
Вот почему и на русальной неделе, как и в зимние Святки, совершалась шумная вакханалия с переряживанием. Да и всякое подобное игрище в старой письменности носило имя русалье. Быть может, в этом имени и лежит коренное понятие о ряженых игрищах как о сходбищах, олицетворявших сонм вызванных к жизни умерших, вообще сонм воскресающей жизни во всей природе.
Поклонение умершим – это не поклонение какому‑либо Божеству смерти. Здесь о смерти не было и помышления.
Язычник чествовал своими обрядами живую жизнь и в самых могилах. Поклонялся ожившему духу жизни, который являлся ему в весеннем тепле, в весеннем запахе первой зелени и первых цветов. Чувствовал, что с наступлением весны одухотворение разливалось во всей природе. Кровное родство идей и самых слов о духе, воздухе и душе неизбежно влекло языческую мысль к олицетворению воскресшего духа природы и в образе человеческого духовного существа, теперь из самых могил дохнувшего теплом. Язычник вспоминал об умершем именно в тот момент, когда в природе повсюду замечал пробуждение жизни, и чем это пробуждение ощутительнее, тем сильнее становилось и его желание вызвать на Божий свет этот родной и любезный мир, с которым в свое время он так же радостно встречал весеннее возрождение той же жизни‑природы.
В сущности, здесь и в самом человеке воскресало и возрождалось, можно сказать, застывавшее в зимний холод чувство природы, в собственном смысле чувство жизни, которое неотразимо действует на каждое живое существо. Весна в самом человеке раскрывает какие‑то неведомые стремления, какую‑то неведомую тревогу и тоску, неизъяснимые желания и искания. По языческим понятиям весной (30 марта) даже и домовой очень неспокоен. Весеннее чувство исполняло каждое существо особой потребностью жизни. Эта потребность в разных возрастах различно и выражалась.
Старые и пожилые с любовью вспоминали старую жизнь и взывали к ней на могилах умерших родителей. Они их окликали такими речами: «Родненькие наши батюшки! Не надсажайте своего сердца ретивого, не рудите своего лица белого, не смежите очей горючей слезой. Али вам родненьким не стало хлеба‑соли, недостало цветна платья? Али вам, родненьким, встосковалось по отцу с матерьей, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, вс таньт е, п робу дитес ь, п огляд ите на на с, н а св оих д етуш ек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас‑то, наши родненькие, опустел высок терем, заглох широк двор; без вас‑то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков да потешьте словом ласковым!»
«Родимые наши батюшки и матушки! Чем‑то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни той прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать. Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьма своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам. Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все родные в тоске сокрушилися, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися!»
Это песня старой жизни. Молодое колено с любовью искало жизни молодой, искало самой любви и с этой мыслью уходило в луга и леса завивать венки, гадать о будущем счастье и воспевать это счастье, то есть самую любовь, которая, конечно, являлась Божеством и носила любовное имя Лады или Лада, откуда известные слова «ладить», «ладно», «лад», означающие союз, дружбу, любовь. Как зимние Святки открывали время свадьбам, почему рождественский мясоед и прозывался свадебницами, так и первая трава – Красная горка тоже законное время свадеб; с Красной горки начинались хороводы, песни и всякие игрища «между селы», как говорит летопись. «Браков у язычников не бывало, но были игрища между сел. Сходились на игрища, на плясание и на всякие бесовские игрища и тут умыкали себе жен, с которой кто совещался; имели по две и по три жены».
К таким игрищам, несомненно, принадлежали известные и теперь горелки, в которых «гореть» – значит оставаться одиноким в то время, как все стоят парами, и затем бегать и разбивать пару, догонять и умыкать себе девицу. В известном смысле это жребий добывания себе девиц.
Имя весны, как мы упоминали, родственно слову «ясный», а «ясный» одного корня с «ярый», почему у западных славян весна ночила имя «яро». У нас ярь, яровое называется жито, посеваемое весной, каков и овес, идущий от одного корня с весной; яроводье – весенний разлив реки, ярина – летняя шерсть на овцах, ярка – молодая овца и т. п. Другие виды корня «яр» суть жар, пыл; зар‑я зар‑ница, зр‑еть. «Ярый» вообще значит «светлый», «чистый», «белый» (например, ярый воск, мед), «блестящий», «яркий». Это понятия о естестве весеннего времени, которые вместе с тем переносились и на естество нравственное, где «ярый», «яростный» значило «сильный», «буйный», «неукротимый», «горячий», «кипучий», «пылкий», «вспыльчивый», «пламенный», «страстный», отчего гнев царев, ярость царева назывались опалой. Все эти черты воссоздавали поклонение особому Божеству весны Яровиту, как оно называлось у западных славян, или яруну и яриле, как оно обозначается у нас на Руси. Жрец Яровита, высчитывая его качества, от его же имени произносил такие слова: «Я бог твой; я тот, который одевает поля муравою и листвием леса; в моей власти плоды нив и дерев, приплод стад и все, что служит на пользу человека: все это даю чтущим меня и отнимаю у отвергающих меня». Эта речь может отчасти раскрывать смысл поклонения и нашему Яруну. В его имени язычник обожал ярость самой жизни, ее плодотворящую силу, огонь и жар ее весеннего творчества.
Празднование Яровиту, начинавшееся с Красной горки, вероятно, продолжалось в течение всего весеннего времени, до самого Купалья, или до того момента, когда растительное царство восходило к полной своей красоте и зрелости, что приходилось на конец июня. Видимо, это празднование выражалось в обычных хороводах, песнях и игрищах между селами, которые не переставали и не умолкали до самого Купалья. Проводы весны или похороны самого Ярилы, Яруна в образе особой куклы, которую хоронили в земле, сопровождались, как и другие проводы праздничных дней, шумной вакханалией. В иных местах куклу делают из соломы, наряжают в бабий наряд, убирают цветами, кладут в корыто и с песнями несут к реке или озеру, вообще к воде; там по окончании обряда срывают наряд, топчут чучело ногами и бросают в воду.
Должно вообще заметить, что всякие проводы языческих празднеств или особых времен года всегда сопровождались похоронами особой соломенной или другой куклы, которую обыкновенно сжигали, а теперь, с окончанием дней Ярилы, топили в воде, что означало те же похороны, совершаемые только во время Купалья.
Это вещественное олицетворение Божества или самого празднества, естественно возникавшее в уме язычника из всех оснований его верования, служило поводом и для так называемых идолов, кумиров, болванов. От соломы переходили к дереву, от снопа – к образу человека и вытесывали надобную фигуру, а в малом виде лепили ее из глины и даже выливали из металла, как можно судить по некоторым находкам подобных изображений. Такие болваны, которым поклонялись руссы даже и на походе, в чужой земле, описывает араб Ибн‑Фадлан.
Красная горка, или первая зеленая трава, как мы говорили, составляла высоту первого весеннего времени. В средней России это приходилось на Юрьев весенний день (23 апреля) или вообще на конец апреля. С первого оклика весны до этих дней проходило около восьми недель. Столько же времени проходило от Красной горки до Купалья, особого празднества в честь летнего солнцестояния или солнечного поворота к зиме, когда теплое время восходило к своей макушке и начинались летние жары. Как в зимние Святки языческое празднество свету‑огню сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Христова, так и языческое купалье сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Святого Иоанна Крестителя – 24 июня. Таким образом, от первого зарождения света‑солнца до его высшего торжества проходило целое полугодие, исполненное явственных признаков быстро и сильно развивавшейся жизни во всей природе. Каждую ступень этого развития язычник переживал полным чувством радости, удивления, изумления, поклонения, окликая и закликая песней каждый новый дар Божьей милости, олицетворяя действие этого дара в особом обряде или в особом игрище, творя ему жертвы за домашним столом, изготовляя на жертву особые виды хлебного печенья, особые кушанья. Первый светлый и теплый луч солнца, первое дуновение весеннего тепла, первое движение весенних вод, первая зелень луга, первая зелень дерева, первый цветок, первый дождь, первый гром – все это одно за другим принималось как ниспосылаемый Божьей милостью дар, восхвалялось песней, чествовалось поклонением и, как Божья святыня, получало целебные свойства и силы, употреблялось как, например, умовение весенней водой, или первой росой и первым дождем, или дождем после первого грома – на здоровье, на очищенье или на красоту живому человеку. Свет – огонь жизни, восходя к своей полноте, наконец разгорался чудодейственной силой. Это бывало в ночь на Ивана Купалу. Растительная природа в это время исполнялась чудесами. Цветы и травы приобретали именно в эту ночь такие волшебные силы и свойства, каких в другое время в них не существовало. Теперь‑то и необходимо сторожить минуту, когда эти волшебные существа давались в руки. Весь лес горел особой жизнию; деревья переходили с места на место и шумом ветвей разговаривали между собой; «дубы расходились и составляли свою беседу». Сама река в эту ночь бывает подернута каким‑то особым, серебристым блеском. Во всем воздухе носится очарование, волшебство, особый (поэтический) страх, оттого что тут же носятся невидимые и неведомые духи, способные натворить всяких бед. К слову сказать, язычник в эту ночь во всей природе созерцал, чувствовал горящий и палящий огонь жизни. Конечно, это был праздник огню‑солнцу, почему в это время и зажигались пожары или костры огнем животворным, добытым от трения дерева. Огни зажигались на горах, при реках и источниках, в рощах и лесах. Вокруг огня собирались толпой мужчины и женщины, в венках из цветов, в поясах из трав, пели песни, водили хоровод, плясали и перепрыгивали через костер – на очищение и на здоровье. В иных местах сжигали на костре белого петуха. Все это происходило до самой утренней росы, когда толпа поспешно умывалась росой или уходила к реке, к озеру, к источнику, вообще к воде, и также умывалась и купалась – на очищение от очарований и болезней и на здоровье. Таков существенный смысл употребления в это время огня и воды. В понятиях язычника это купалье, крещение‑обновление и очищение водой и огнем, – так, и само слово «купалье», «купало» лингвисты сближают со словом «кипеть», «кипень». В своем коренном значении это слово вполне соответствует слову «ярый», почему ярило и купало в коренном смысле однозначительны. Они сливаются и в языческом поклонении.
По‑видимому, как на купальском празднике, так и при всех других годовых обрядах сжигаемый огонь представлял видимый образ того невидимого, но ощущаемого духа, который возводил весну и лито, творил созревание жита и всякой растительности, давал спорынью, плодородие; который и в существе самого человека обнаруживал свои действия особым буйством и яростью жизни, что, конечно, всегда и сопровождалось обычными вакханалиями и игрищами. В 1505 году один игумен так описывал купальскую вакханалию в городе Пскове: «Когда приходит этот великий праздник, день Рождества Предтечева, и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится… Встучит город сей, и возгремят в нем люди… стучат бубны, голосят сопели, гудут струны; женам и девам плескание (плеск в ладоши) и плясание, и главам их накивание, устам их кличь и вопль, все скверные песни, хребтом их вихляние и ногам их скакание и топтание; тут мужам и отрокам (парням) великое прельщение и падение; женам замужним беззаконное осквернение, девам pacтление…» По свидетельству Стоглава, люди, возвращавшиеся домой с этих вакханалий, падали, аки мертвые, от того великого хлохотания. «Те же псковичи, – прибавляет игумен, – в тот святый день выходят, обавники, мужчины и женщины, чаровницы, по лугам и по болотам, в пути и в дубравы, ищут смертной травы и привета, чрево‑отравного зелия, на пагубу человечеству и скотам, тут же и дивие копают коренья на потворение и на безумие мужам; это все творят с приговоры сатанинскими…» Мы видели, что вещие травы собирались и на Петров день – 29 июня. Точно так же на другой день после этого праздника, то есть с наступлением мясоеда, происходят особые вакханалии, которые, несомненно, те же купальские или Яруновы вакханалии, перенесенные на мясоед, вероятно, вследствие церковных запрещений веселиться в постные дни.
Таким образом, в течение целого полугодия, в промежутке солнцевых поворотов от зимы на лето и от лета на зиму, язычник праздновал постепенное восхождение природы от холодного, мертвого сна к цветущей и огненной поре лета. Он внимательно и чутко следил за каждым дуновением весеннего тепла, этого радостного и милостивого духа, пел ему песни, водил хороводы, завивая и развевая венки, гадая о счастье и любви и живя сам радостной жизнью всеобщего возрождения; искренне веровал, что той же жизнью должны веселиться и умершие (каковы русалки), что они заодно со всей природой участвуют в ее возрождении и дышат тем же теплом жизни и веселья. По пословице «живой живое и думает», язычник не мог иначе и понять состояние земных дел во время оживления всей природы.
С окончанием купальских празднеств наставала, по народному выражению, макушка лета, начиналась страда – горячая пора полевых работ, следовавших одна за другой без устали и без отдыха. Песни, хороводы, игрища притихали. «Плясала бы баба плясала, да макушка лета настала», – говорит народ об этой страдной поре. «Всем лето пригоже, да макушка тяжела!»
Работы начинались сенокосом, потом следовало жнитво. Созревший хлеб, конечно, возводил мысль язычника к «растителю класов», к Божеству хлебного плодородия, которым, по‑видимому, у нас почитался Волос или Велес. Сам праздник жатвы называется волотками. На юге России в начале жатвы завивают волосу бороду. Это делает одна из жниц: захватив в руку куст колосьев, она свивает их на корню, как косу, потом заламывает и в таком виде оставляет. Этот куст‑завиток приобретает святое значение; к нему опасаются и прикоснуться из боязни, что от прикосновения того человека изогнет и скорчит в такой же завиток. В костромских местах в начале жатвы оставляют на ниве волотку на бородку – куст несжатых колосьев. На севере (Архангельская губерния) подобный обряд делается в конце жатвы: последние несжатые колосья связывают на корню снопом и украшают этот сноп цветами. Там употребляются даже выражения «хлебную бороду завить» – значит окончить жатву и убрать хлеб; «сенную бороду завить» – окончить сенокос и убрать сено. В Новгородской губернии при завивке Волосу бороды жница воспевает:
Благослови – ка меня, Господи,
Да бороду вертеть:
А пахарю‑то сила,
А севцу‑то каравай,
А коню‑то – голова,
А Микуле – борода.
Если это имя, Микула, должно обозначать известного мифического пахаря русских былин Микулу Селяниновича, то здесь он прямо сближается с Волосом, который, следовательно, не только пастух, скотий Бог, но и селянин‑пахарь. Мы уже заметили, что он, точно так же как скифский третий брат, обладал золотой сошкой.
В иных местах подобную бороду завязывают Илье Пророку, из овса, также чудотворцу Николе или самому Христу – явное влияние уже христианских понятий.
Конечно, нива, растущий хлеб, вызывали у язычника чувство особого благоговения и особое внимание ко всем переменам, происходившим там с развитием растительности. С радостью язычник встречал первый колос и освящал его появление особым обрядом. И теперь во Владимирской губернии молодежь собирается на краю села, становится в два ряда лицом друг к другу, схватывается друг с другом обеими руками и таким образом устраивает между рядами как бы мост, по которому проходит малютка‑девочка, убранная разноцветными лентами. Каждая пара, как только девочка уходит дальше, перебегает вперед и снова устроивает из рук мост для шествия малютки. Таким образом с перебегами доходят до самой нивы. Это значит – водить колосок. У нивы девочку спускают наземь; она срывает несколько колосьев, бежит с ними в село, прямо к церкви, где и бросает их. При обряди поют песни:
Пошел колос на ниву,
На белую пшеницу…
Ходит колос по яри,
По белой пшенице;
Где царица шла –
Там рожь густа:
Из колоса осьмина,
Из зерна коврига,
Из полузерна пирог.
Родися, родися,
Рожь с овсом;
Живите богато,
Сын с отцом.
Первый сжатый сноп, как и рождественский дед, приобретал значение священное и целебное. Его приносили в избу и ставили в переднем углу. Его семена теперь носят в церковь для освящения, мешают с посевными семенами, а часть берегут на всякую надобность, как целебное средство.
Такое же значение приобретал и последний сноп, который вдобавок наряжали куклой, в женский или мужской убор, с песнями несли во двор и ставили в избе в передний угол. Этот сноп также прозывался дедом и по языческим понятиям действительно представлял самого житного деда – обитателя нивы. Как в доме Домовой, в лесу Леший, в воде Водяной, так и в ниве живет ее живой дух – дед Полевой или Полевик: ростом равен высоте хлеба, а после жатвы – каждому оставшемуся срезанному стеблю. В поле живут также и полудницы русалки, которые в летнюю пору сидят во ржи и хватают малых детей. В Галиции Житного деда представляют стариком с тремя длиннобородыми головами и тремя огненными языками. Не это ли образ Триглава Штетинского, которому поклонялись балтийские славяне.
Все это остатки и отрывки поклонения паханой ниве, созревшему хлебу; все это выражения поэтического чувства и поэтической мысли, которые ни на минуту не покидали язычника во всех его отношениях к Матери‑Природе.
В одно время с жатвой, по замечанию поселян уже с Ильина дня, когда настают холодные утренники, приходит осень. Действительно, от самого поворота солнца на зиму, а лета на жары природа мало‑помалу уносит куда‑то свои живые и веселые силы. С этого времени умолкают певчие птицы; живой лес и поле становятся молчаливыми; птицы потом совсем улетают в неведомые страны, в неведомый Ирий или Вырай, то есть Рай. Ласточки собираются вереницами, ложатся в озера и колодцы, из которых, как сказано выше, весной появлялись русалки – явное дело, что здесь разумелись души померших людей. В первые дни октября в лесу сам Леший куда‑то пропадал и лес оставался пустым, как он на самом деле остается пустынным, молчаливым и голым, без листа. Водяной, окованный первым льдом, тоже засыпал на всю зиму. Ясно, что с осенью исчезала жизнь природы, исчезали мало‑помалу и духи – образы этой жизни. Ясно, что всякий дух, живший в лесу, в реке, в поле, на ветвях дерева, как русалка, и т. п., – сама жизнь, которую и понять и представить себе язычник иначе не мог, как в образе духа. В этот образ живого духа он облекал и все умершее, не веря от полноты созерцаний жизни, что в мире что‑либо умирает навеки. Язычник боготворил природу со всех сторон, поклонялся и веровал ей на всяком месте, при всяком случае. Что бы он ни делал, религиозное чувство к природе не оставляло его ни на минуту. Начало и конец всякого дела он освящал молением – поклонением и жертвой в различных видах, по различию дел, но всегда с глубоким чувством сыновней детской любви и зависимости. В своих отношениях ко всем явлениям природы он истинный ребенок, истинный ее внук, как называл сам себя, упоминая о своих дедах – богах. Его чувства к ней исполнены любви и страха. И это два неиссякаемых источника, из которых били неистощимым ключом все его мифы, все его верования, все его разумение природы, до самых мелких подробностей. Здесь же заключалась и та основа его воззрений на дела внутреннего и внешнего мира, по которой он не мог резко отделять друг от друга добро и зло. Где нынче страх, там завтра все освещалось чувством приязни и любви; где нынче устрашала видимая или невидимая вражда природы, там завтра все покрывалось отношениями полной дружбы и родства. Как ребенок, он веровал в природу как в одно живое, цельное, неразделимое существо и не понимал еще того философского отделения света от тьмы, добра от зла, которое появляется в язычестве уже при философской обработке его начал с помощию мудрых размышлений и глубокомысленных отвлечений.
Представления о злом мире, исполненном неугасимой вражды к человеку, которые теперь существуют в народных верованиях и причисляются к древнему язычеству, несомненно, появились уже в позднее время, когда водворились истинная вера и учение о грехопадении. Наш язычник не понимал еще, что такое грех и откуда он идет, а потому и не мог себе создать точного и ясного представления о началах добра и зла, нравственного света и нравственной тьмы. Все его боги и духи не дают никаких определенных намеков на такое понимание их природы. Никаким враждебным силам наш язычник не поклонялся. Он их не знал. Некоторые исследователи находят эти враждебные силы в умершем мире, в таких духах жизни, которые восставали в зимние Святки или носились в купальскую ночь, появлялись и в другое время повсюду, где их видела языческая мысль. Но это только страшные силы, способные и на добро и на зло, – страшные по той причине, что являлись живущими там, где истинного живого существа не видно, и в такое время, в полночь, когда весь живущий мир спал крепким сном и на улицу не выходил, а между тем звук и шелест жизни не умолкал и в понимании язычника непременно облекался в живое существо. Домовой, Водяной, Леший, Полевой враждовали в то лишь время, когда к тому их побуждала сама жизнь природы, восходящая к своему весеннему расцвету или уходящая к зимнему сну. В сущности, все создания языческого воображения, все божества язычника – добрые его соседи, с которыми надо только знать, как поступать и как устраивать их соседство себе на пользу, для чего существовали умилостивления и жертвы и очень помогали даже чудные силы некоторых трав и других вещих веществ и предметов; помогала сила заклятий или заговоров, разных мифических действий и обрядов и т. п.
Исследователи, вникавшие в существо славянского язычества, и в особенности русского, единогласно обозначают его верой природной, естественной, то есть, надо полагать, такой верой, которая создалась сама собой, как бы выросла из самой земли, как бы народилась вместе с самим народом. Она действительно есть произведение нашей страны и представляет образ понимания и созерцания природы простым умом и чувством простого селянина. Так по крайней мере мы должны судить о нашем язычестве по тем остаткам и обломкам, какие уцелели от его миросозерцания в народном быту и в показаниях старой церковной письменности. Мы видим, однако, что в народных верованиях уцелели больше всего, так сказать, только психические основы язычества, то есть простое чувство природы, с его поэтическими олицетворениями во всех видах, и простое детски слепое верование человека во все, что ни рассказывают ему его чувство и воображение. Мы знаем, что на этих естественных и прирожденных человеку основах народ устраивал свое миросозерцание и под влиянием христианского учения и христианских идей воспринимал эти идеи тоже в живых образах путем олицетворения, так как иначе он не мог их постигнуть.
Как известно, народный ум нигде и никогда не бывает богат отвлеченным мышлением. Он легче всего понимает только то, что может вообразить. Воображение больше всего и управляет его мышлением. Таким образом, эта сторона народных верований в строгом смысле не может быть названа и язычеством. Она простое детство народного ума и чувства, равное по своему существу настоящему детству каждого человека. Во всякое время, и в язычестве, и в христианстве, это детство постоянно создавало и постоянно создает себе живые образы своего разумения вещей и идей. Это простое, прирожденное человеку творчество его поэтической мысли и чувства.
Но можем ли мы основательно говорить, что иного язычества у нас и не было, что наше язычество осталось на первой поре своего развития, то есть, как мы упомянули, на простых, естественных основах простого детского творчества народной фантазии; что оставленные нам летописью и церковной письменностью имена языческих богов и в языческое время оставались одними голыми именами? И здесь мы опять встречаемся с известным заключением худо понятой шлецеровской критики: чего мы не знаем, о чем не сохранилось свидетельств, того не могло существовать и в живой действительности. Остались от языческих богов одни имена, потому что их капища и мифы разрушены христианством, a христианская, одна лишь церковная грамотность в течение веков редко позволяла себе даже упоминать эти проклятые имена, а тем меньше описывать подробности языческого поклонения; мирской светской грамотности, как и светской школы, у нас вовсе не существовало и по церковным запрещениям не должно существовать – вот достаточная причина, почему поэтические рассказы древнего язычества никем не записаны и исчезли из памяти. В устах народа они, несомненно, хранились многие века, воспевались в песнях‑былинах, в которых и до сих пор все еще явно ощущается присутствие мифических образов высшего порядка, так называемых старших богатырей. Случайно уцелевшее еще от XII века «Слово о полку Игореве» вводит нас в такой мир живых мифических воззрений и созерцаний, который отстраняет и малейшее сомнение в существовании целого и полного круга русских мифов, носившихся живой жизнью даже над сознанием, воспитанным уже христианскими идеями. Суемудрие некоторых новейших филологов, доказывающих, что наше «Слово», в сущности, есть книжная и, стало быть, мертвая компиляция и в мыслях и в словах, собранная из какого‑то неведомого и самим филологам болгарского источника, по меньшей мере обнаруживает только недостаточное знакомство не с одной буквой, а больше всего со смыслом и духом тех старых словес этой песни, которые составляли некогда поэтический язык древних боянов и рассыпаны не в одном «Слове» про Игоря, но и в других памятниках русской древней письменности.
Это «Слово», как давно уже отмечено, есть произведение литературное. Оно не былина народного песнопения, но творение грамотное и, однако, вовсе не книжное, не подражание книжным словесам, то есть книжной церковной речи, а подражание старым словесам поэтического творчества певцов – боянов, откуда эти словеса, как ходячие пословья, общие места, целиком вошли в состав «Слова». В отношении языка основой «Слова» служат только эти старые словеса. Это в собственном смысле литературный язык древней Руси. Некоторые его выражения могут идти от глубокой древности, потому что общие места, ходячие пословья всегда очень любимы народом и всегда долго удерживаются в народной памяти. Таким же путем образовался и церковный поучительный язык, заключающий в себе множество любимых или привычных выражений, которые в течение многих столетий удерживаются во всех произведениях собственного русского написания. Вот причина, почему в старых словесах Игорева певца находим выражения, проникнутые полным мифическим сознанием. «Слово о полку Игореве» вполне удостоверяет, что в нашей старой письменности существовали и другие ему подобные и также записанные песни, в числе которых могли быть и такие, где русские мифы и русское язычество изображены в желанной полноте или по крайней мере с желанными подробностями.
Из предыдущего обзора языческих верований и самых оснований языческого умонастроения и умоначертания уже можно видеть, что сам нрав язычника носит в себе те же черты горячего непреодолимого чувства, каким был исполнен и весь круг его понимания природы. Как известно, теперешние люди много размышляют; размышление – их сила и слабость, потому что во многих случаях оно охлаждает даже и высокие порывы чувства; язычник, наоборот, все понимал только чувством. В подвижности и стремительности его чувства его сила, которая, конечно, чаще всего приводила его к погибели, но зато приводила и к полному торжеству.
В этом отношении о язычнике можно говорить, что он «натура цельная», не раздвоенная и не половинчатая, отнюдь не разъедаемая в своих поступках многообъемлющим отвлечением и размышлением. То качество, которое лежало в основе языческого нрава, можно, пожалуй, назвать донкихотством, самодурством и тому подобными обозначениями его сильной, полной и цельной воли, которая, раз почувствовав прямизну своего направления, уже неизменно и непреодолимо стремилась выполнить себя во всех обстоятельствах и со всеми подробностями.
Можно сказать, что языческий нрав вообще сильнее, чем теперешний; язычник, как мы говорили, жил наиболее чувством, одним чувством на высоте своих идеалов и чувственностью – внизу своих материальных потребностей. По этой причине и весь его нрав состоял из полноты чувства. Это стихия его нравственного существования. Его страсти стремительнее и непреодолимее, пожалуй, можно сказать – животные. Союз любви, родства и дружбы он чувствовал живее, крепче, искреннее, сердечнее, но зато с такой же живостью и силой отдавался злобе и ненависти. Естественно, что во всех поступках он больше всего уважал ту же самую силу чувства, поэтому мужество и храбрость во всех случаях составляли вершину или венец его нравственных деяний. Византиец Кедрин рассказывает в своей «Истории» один случай (1034 г.) о русских варягах, служивших в греческом войске наемниками. «Один из варангов, – говорит он, – рассеянных в области Фракисийской (в Малой Азии, на Армянской границе) для зимовки, встретив в пустынном месте туземную женщину, сделал покушение на ее целомудрие. Не успев склонить ее убеждением, он прибег к насилию; но женщина, выхватив (из ножен) меч этого человека, поразила варвара в сердце и убила его на месте. Когда ее поступок сделался известным в окружности, варанги, собравшись вместе, воздали честь note 90 этой женщине, отдав ей и все имущество насильника, а его бросили без погребения, согласно с законом о самоубийцах».
Немецкие ученые, присваивающие имя варягов одному только германскому племени, принимают и этот случай как доказательство германства варягов именно потому, что здесь обнаруживается во всем блеске германское уважение к женской чести и вообще германская высота нравственности.
Г‑н Васильевский, сторонник норманства Руси, в своем образцовом исследовании о варяго‑русской дружине в Константинополе очень основательно доказывает, что в этом случае имя варягов принадлежит Русской Руси. Нам кажется, что и толковать здесь о нравственности по нашим теперешним понятиям едва ли находится повод. Здесь простые люди приведены в восхищение мужественным делом женщины и воздали ей справедливую почесть. Не говорим о том, что подобной справедливости, быть может, требовали и варяжские обязательства перед греками, как вести себя посреди чужого населения. Смелый и мужественный подвиг и устав отношений к туземцам – все это вместе послужило основанием для восстановления и торжества житейской правды. По греческим законам все имение такого насильника действительно отдавалось обиженной.
Свод нравственных законов, который существует у теперешних людей, язычнику совсем неизвестен. Первородное дитя природы, он в своих понятиях о нравственности не мог еще выйти из круга стихийных начал нравственного мира. Он еще сам стихийная природа, как можно назвать ту связь побуждений и стремлений, руководимых наиболее чувством и наименее разумом, которая и составляла нравственную почву язычника.
Нравственность человека возрождается и развивается из понятий о человеческом достоинстве. Чувствовал ли и мог ли понимать такое достоинство язычник, взирая на самого себя и относясь к другим? Неразвитая высшим сознанием природа, он смотрел на весь мир только как на почву для собственного существования, где торжествует и поглощает все другое только природная же сила, в каких бы видах она ни выразилась. С этой точки зрения язычник смотрел и на человеческий мир, едва отличая зверя от человека и при ссоре и вражде охотясь за порабощением людей, как и за истреблением зверей. Как мы видели, рабы отличались от всякого другого товара лишь тем, что они товар живой, обладали способностью уходить от владельца, почему с особой заботливостью о сохранности такого товара и толкуют договоры с греками. В этом случае достоинство человека, подобно всякому товару, оценено на вес золота.
Как известно, таково убеждение всего древнего мира. Первичные понятия о нравственной ценности людей народились только в пределах человеческого гнезда, которое именовалось родом, что, конечно, обнаруживало природное происхождение этих понятий, то есть из самого естества животной жизни. Родич – личность, имевшая в глазах рода гнездовое нравственное значение как единица родовой крови. Понятия о родиче составляют уже почву для выработки понятий о человеческом достоинстве. Однако родич – только родная кровь. Достоинство его лица терялось в сплетениях родства. Только одно колено братьев пробуждало идею о равенстве личных прав, о равном достоинстве каждого брата и, следовательно, каждого лица. Поэтому и переход понятий к идеям о равном достоинстве всех людей, всех лиц, переход от родового корня к корню общины, естественно, отмечен родовым именем брата. В общинном быту брат является уже со всеми признаками того личного достоинства, какое потом распространилось в понятиях о достоинстве человека вообще. Но выработка новых отношений между людьми и новых понятий о достоинстве человека шла очень медленно, с растительной постепенностью и вполне зависела от хода самой истории во всей стране. Языческий быт уже в христианское время все еще руководился, как мы сказали, только первобытными стихийными началами нравственности.
Охраняя и защищая свое родовое гнездо и своих птенцов‑родичей, этот быт с особой силою развивал стихийное нравственное чувство – месть. Конечно, это единственная и самородная управа в защиту личной и родовой жизни; но она же ввергала эту жизнь в бесконечную вражду и служила главнейшей причиной для взаимного истребления охранявших себя родов и целых племен.
Месть вообще – самый сильный двигатель и устроитель языческой нравственности. Это священный долг и святое право, которое исполнялось без рассуждения и разбора, какие средства нравственны или безнравственны, лишь бы доводили до желанной цели. Высшее нравственное понятие заключалось уже в самой мести.
Мы видели, как действовала мстительница Ольга и мститель Владимир. Несомненно, месть же воспитала и Святославову дружину в ее подвигах в Хозарской области, ибо и отец его Игорь три года собирал войско для мести грекам. Мы видели, что самое начало русских подвигов в Аскольдовом походе на греков тоже вызвано чувством мести за убийство в Царьграде, по словам Фотия, каких‑то провевальщиков зерна. А этот случай в полной мере объясняется другим подобным событием, описанным армянским историком конца Х века Асохиком. В то время у греческих царей находился на службе отдельный полк русских, которые даже и на народном языке греков назывались также и варягами. Около 1000 года царь Василий, тот самый, при котором Святой Владимир крестился, ходил в Армению в сопровождении русского отряда. В одно время этот отряд стоял лагерем в местности между теперешним Диарбекиром и Эрзерумом. В той же местности стояли и грузинские полки. Войны не было. Царь Василий приходил в Армению с миром и делал дружелюбные приемы властителям Грузии и Кавказа. Случилось, «что из пехотного отряда рузов (так армянин пишет имя Руси. – И.З.) какой‑то воин нес сено для своей лошади. Подошел к нему один из грузин и отнял у него сено. Тогда прибежал на помощь рузу другой руз. Грузин кликнул к своим, которые, прибежав, убили первого руза. Тогда весь народ рузов, бывший там, поднялся на бой. Их было шесть тысяч человек пеших, вооруженных копьями и щитами. Тех рузов выпросил царь Василий у царя рузов в то время, когда он выдал сестру свою замуж за последнего. В это же самое время рузы уверовали во Христа. Все князья и вассалы грузинские выступили против них и были побеждены…». Другой армянский историк говорит, что «тридцать человек самых знатных умерли на том месте. В этот день не ускользнул ни один благородный грузин, все заплатили немедленной смертью за свое преступление».
Вот по какой причине имя Руси было страшно всем врагам и разносило победу по всем окрестным странам. Однако и в этом случае Русь действовала справедливо и законно. Еще в договорах Олега и Игоря убийца должен умереть на месте убийства. Сопротивление грузин только увеличило число жертв. Никакой обиды, а тем более убийства Русь не прощала никогда и рано ли, поздно ли наносила верное отмщение. Неудовлетворенная месть горела и не потухала многие годы, и история русских войн с соседями, а равно и домашних междоусобий, конечно, главным образом всегда исполнена счетами мести за нанесенные обиды. Месть в то время единственное основание людской правды; на возмездии основывалась и всякая справедливость.
Но если месть почиталась единственной правдой, самым существом правды, то понятно, что при ее исполнении всякие средства казались не только позволенными, но даже и необходимыми. Да и вообще в глазах язычника всякая цель его стремлений и чувствований становилась правдой для его нравственных поступков, тем более что круг его нравственных уставов не очень обширен.
Из чувства и права мести сама собой вырастала новая стихия людских отношений – самоуправство. Сильный стремительностью чувства, язычник поступал самоуправно везде, где своя воля сильнее чужой воли.
Если в понятиях язычника цель его стремлений и чувствований оправдывает всякие средства и не заставлена различными соображениями о нравственности или безнравственности поступка, то мы напрасно будем рассуждать, что поступки Олега, Ольги, Владимира коварны, низки, недостойны правдивого, а тем более мудрого человека. Коварство как доля или свойство хитрости у язычника почиталось высшей способностью ума и употреблялось только там, где недоставало прямой силы. Сам летописец, уже христианин, изображая дела Олега при занятии Киева, дела Ольги по случаю мести древлянской, вовсе и не помышляет, что это поступки только коварные. Напротив, выставляет их как дела мудрые, хитрые, ибо сами слова «хитрость» и «хитрец» означали в то время способность творческую, вдохновенную, вещую. Хитрец и хитрок значили просто – художник своего дела. Хитрые поступки и дела, в каком бы виде они ни обнаруживались, приводили язычника в восхищение и восторг как высокие качества ума. Нравственный разбор в этих случаях появился уже в христианское время, когда восстановились уже другие жизненные идеалы, и нет ничего ошибочнее судить и осуждать языческую нравственность с точки зрения современных нравственных понятий, к тому же и существующих больше всего только в поучении, в теории, на словах и на бумаге, больше всего в хвастовстве современными успехами развития. Язычник, поступая по‑язычески, со всех сторон прав, потому что таково его воззрение на жизнь и нравственность. Правы ли современные люди, поступающие все еще по‑язычески, проповедующие даже такую языческую истину, что все, что тебе мешает и сопротивляется на твоем пути, должно быть всячески истребляемо, должно погибать, ибо таков закон борьбы за существование, правы ли эти люди, вмести с тем твердо знающие и высший идеал, и высший закон нравственных поступков?
В понятиях о нравственности, как и во всех других своих воззрениях, язычник был сама природа, простая, вполне чувственная природа, неразвитая сознательною мыслию. Поэтому его совесть допускала очень многое, чего мы уже не прощаем и почитаем за великий грех. Он, например, бывал часто бесстыден в отношениях к другому полу, о чем говорят в Х веке арабы, видевшие руссов на Волги, о чем свидетельствует и наш летописец, описывая древний, а быть может, еще и современный ему быт древлян, северян, вятичей и т. д. Летописец же рассказывает былину про язычника Владимира, как он бесстыдно отомстил Полоцкой Рогнеде за то, что назвала его робичичем, сыном рабы, и не захотела пойти за него замуж. Однако все это рисует не разврат нрава, как у римлян в последние столетия их жизни, не падение общества, а одно малолетнее детство этого общества, по нравственным понятиям еще не отделившегося от неразумной животной природы и не ведавшего вины в подобных поступках. Из той же близости к животной природе вырастали и все другие качества языческих нравов, недобрые и добрые.
Мы сказали, что хитрость и коварство, как ловкие орудия ума, без которых, например, невозможно поймать ни одного зверя, ни одной птицы, в людских отношениях употреблялись, однако, только там, где недоставало прямой силы. Как скоро язычник сознавал свою силу и могущество, он действовал всегда прямо, открыто, честно. Святослав всегда вперед посылал сказать соседним странам, с которыми хотел воевать: «Иду на вас!» Святослав говорил так, конечно, от лица всей своей дружины, от лица всей Руси, что вполне соответствовало положению тогдашних русских дел. Но каждый из храбрых, каждый его дружинник, воспитанный с ним вместе в сознании русского могущества, – такой же Святослав в своих нравах и поступках. Об этом засвидетельствовал и летописец, говоря, что со Святославом вся его дружина жила одинаково. Сознание своей силы и могущества есть уже качество богатырское, и потому идеал нравственного человека по языческим понятиям должен выразиться по преимуществу в лице богатыря, как он изображается в народных песнях‑былинах. Храбрые Святославовой дружины действительно богатыри, почему и византийская риторика в описании Святославовых битв, как мы видели, очень походит на песню‑былину. В ней, как и в наших песнях‑былинах, богатырь‑воевода хватает врага за пояс и помахивает им, защищаясь, как щитом или палицей; и в ней богатыри рассекают пополам и людей и лошадей. Борьба с богатырями заставила и греческого ритора сказать богатырское слово (так в древности именовалась песня‑былина) в честь великих и истинно богатырских подвигов этой борьбы.
Как образ не простой, а стихийной силы, буйной и ярой, как сама природа, богатырь, этот буй тур и яр тур древних песен, конечно, не знал нравственных слабостей или пороков бессилия, каковы коварство, вероломство, криводушие, малодушие, трусость и т. п. Самая жестокость и свирепость, до которых в иных случаях доходил в своих подвигах и богатырь, только выражение простой стихийности его богатырской силы и богатырского нрава. Если христианская нравственность требует именно обуздания страстей, то языческая нравственность тем и отличалась, что в ней всякое движение чувства получало стремительность и горячность самой стихии. Война, месть врагу, истребление врага не простое отношение вражды, но стихийное чувство злобы и ненависти. Вот почему и благодушный, добрейший по своей природе Илья Муромец становился диким зверем, когда сокрушал врага.
Богатырское дело – дело дружинное. В нем и нравственность должна носить черты дружинного быта и особенно дорожить теми качествами, какие создавали высоту дружинного идеала.
Различная бытовая среда воспитывала и различные нравы, и различные нравственные понятия. Нрав зверолова, конечно, не во всем походил на нрав земледельца, как и нрав богатыря‑воина – на нрав промышленника‑торговца. В каждой среде создавались свои идеалы нравственных людей, и надо заметить, что язычник очень верно определял достоинство самого корня нравственных поступков в каждой отдельной среде быта. Звериный и птичий промышленник почитал неприкосновенной святыней чужую добычу, хотя бы она встречалась ему в самом глухом, пустынном месте. Купец почитал выше всего правое, то есть верное, слово, честность в исполнении обязательств и сделок. И промышленник‑охотник и промышленник‑купец на самих себе очень хорошо испытывали великую тяжесть всех трудов, с какими доставались промысловые добычи, и потому сколько берегли свою собственность, столько же уважали и неприкосновенность чужих добытков труда. Мы видели, с какой заботою руссы оберегали на Черном море во время крушения чужие ладьи и товары, и знаем также, как они преследовали злодеев должников.
Вообще должно заметить, что нравственные понятия в языческой жизни нарождались сами собой, под влиянием самих дел и условий языческого быта. Таковы известные обстоятельства немой торговли, без слов, о которой скажем ниже и которая, как древнейший неизбежный способ сделок между чужими племенами и между людьми, не разумевшими языка друг у друга, в древних торговых сношениях случалась нередко; самые свойства такого образа сношений заключали уже в себе плодовитое зерно для развития самых прямых и в высокой степени твердых и честных отношений и к собственному слову, и к чужому имуществу. Добрые нравственные качества человека в этих обстоятельствах являлись вовсе не от доброго поучения, а как неизбежное последствие его бытовых порядков; они нарождались и воспитывались самим делом повседневной жизни, потому что во многих случаях при тогдашнем состоянии общества быть честным, держать крепко правое слово язычнику выгоднее, ибо хитрый обман в повседневных сделках разрушал самую основу сношений, которые в то время вообще достигались с немалым трудом. Таким образом, можно сказать, что вся нравственность язычника и в добрых, и в худых своих стремлениях, – естественное произведение самой природы тогдашнего быта. ЛИТЕРАТУРА
(Источники сведений и иллюстраций)
Абрамов Ю.А., Дёмин В.Н. 100 великих книг. М., 1999.
Агеева Р. А., Васильев В.Л., Горбаневский М.В. Старая Русса: Тайны имени древнего города. М., 2002.
Азбелев С.Н. Предания о древнейших князьях Руси по записям IX–XX вв. // Славянская традиционная культура и современный мир. Вып. 1. М., 1997.
Алексеева Л.М. Полярные сияния в мифологии славян. М., 2001.
Амброз А.К. Раннеземледельческий культовый символ («ромб с крючками») // Сов. археология. 1965. № 3.
Андреев А. Магия и культура в науке управления. СПб., 2000.
Он же. Мир Тропы: Очерки русской этнопсихологии. СПб., 2000.
Аничков Е.В. Язычество и Древняя Русь. СПб., 1914.
Аномалии и чудеса Подмосковья. Картогр. прил. к журн. «Лик». Вып. 1. М. – Красногорск, 2001.
Апокрифы древней Руси. Тексты и исследования. М., 1997.
Археология с древнейших времен до Средневековья. В 20 т. М., 1981–2000. Изд. не завершено.)
Асов А.И. Славянские боги и рождение Руси. М., 1999.
Он же. Славянские руны и «Боянов гимн». М., 2000.
Афанасьев А.Н. Народ‑художник: Миф. Фольклор. Литература. М., 1986.
Он же. Поэтические воззрения славян на природу. В 3 т. М., 1994.
Бадер О.Н. Элементы культа светил в палеолите // Древняя Русь и славяне. М., 1978.
Белова О.В. Славянский бестиарий. М., 2000.
Бернштам Т.А. Следы архаических ритуалов и культов в русских молодежных играх «ящер» и «олень». Опыт реконструкции.) // Фольклор и этнография: Проблемы реконструкции фактов традиционной культуры. Л., 1990.
Бессонов П.А. Калики перехожие. Вып. 1 – 6. М., 1861 – 1864.
Библиотека литературы Древней Руси в 20 т. Т. 1 – 10. М., 1997–2001. (Изд. продолжается.)
Библиотека русского фольклора в 20 т. Т. 1 – 11. М., 1988 – 2001. (Изд. продолжается.)
Блок А.А. Поэзия заговоров и заклинаний // Собр. соч. в 8 т. Т.5. М. – Л., 1962.
Бобринской А.А. О некоторых символических знаках, общих первобытной орнаметике всех народов Европы и Азии // Труды Ярославского областного съезда исследователей истории и древностей Ростово‑Суздальской области. М., 1902.
Богуславская И.Я. Русская народная вышивка. М., 1972.
Брей У., Трамп Д. Археологический словарь. М., 1990.
Буслаев Ф.И. Исторические очерки русской народной поэзии и искусства. Т. 1 – 2. СПб., 1861.
Бычков А.А., Низовский А.Ю., Черносвитов П.Ю. Загадки Древней Руси. М., 2000.
Варвары: Сборник статей по истории древнего мира и Средневековой Европы. М., 1999.
Васильев М.А. Язычество восточных славян накануне крещения Руси: Религиозно‑мифологическое взаимодействие с иранским мифом. Языческая реформа князя Владимира. М., 1999.
Велецкая Н.Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1978.
«Великая хроника» о Польше, Руси и их соседях XI–XIII вв. М., 1987.
Великорусские заклинания. Сборник Л.Н. Майкова. СПб., 1994.
Великорусские сказки в записях И.А. Худякова. М. – Л., 1964.
Вернадский Г.В. Древняя Русь. Тверь – М., 1996.
Власова М.Н. Новая АБЕВЕГА русских суеверий. Иллюстр. словарь. СПб., 1995.
Гальковский Н.М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси. М., 2000.
Гаркави А.Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских (с половины VII века до конца Х века по Р.Х.). СПб., 1870.
Герберштейн С. Записки о Московии. М., 1988.
Голубиная книга: Русские народные духовные стихи XI–XIX веков. М., 1991.
Грушко Е.А., Медведев Ю.М. Энциклопедия славянской мифологии. М., 1996.
Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли. Л., 1990.
Гумилев Л.Н. Этносфера: История людей и история природы. М., 1993.
Гусева Н.Р. Русские сквозь тысячелетия: Арктическая теория. М., 1998.
Гусева Н.Р. Славяне и арьи: Путь богов и слов. М., 2002.
Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. В 4 т. М., 1994.
Даркевич В.П. Символы небесных светил в орнаменте Древней Руси // Сов. археология. 1960. № 4.
Дёмин В.Н. Гиперборея: Исторические корни русского народа. М., 2 00 0.
Дёмин В.Н. Тайны русского народа: В поисках истоков Руси. М., 1997.
Денисова И. М. Вопросы изучения культа священного дерева у русских. М., 1995.
Доленга‑Ходаковский З.Я. Проект ученого путешествия по России для объяснения древней славянской истории // Сын Отечества. 1820. Ч. 63 – 64. № 27 – 33.
Доленга‑Ходаковский З.Я. Разыскания касательно русской истории // Вестн. Европы. 1819. № 20.
Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. СПб., 2000.
Древность. Арьи. Славяне. М., 1996.
Древняя Русь в свете зарубежных источников. М., 1999.
Дубов И.В. Новые источники по истории Древней Руси. Л, 1990.
Есенин С.А. Ключи Марии // Собр. соч. в 5 т. Т. 5. М., 1962.
Ефименко П.С. О Яриле, языческом Божестве русских славян. СПб., 1869.
Жаков К.Ф. Биармия: Коми литературный эпос. Сыктывкар, 1993.
Жарникова С.В. К вопросу о возможной локализации священных гор Меру и Хары индоиранской (арийской) мифологии // Информ. бюл. МАИКЦА. 1988. № 11.
Женщина и вещественный мир культуры у народов Европы и России. СПб., 1999.
Жизнеописания достопамятных людей земли русской. Х – ХХ вв. М., 1992.
Забелин И.Е. История русской жизни с древнейших времен. В 2 т. М., 1876 – 1879.
Забылин М. Русский народ, его обычаи, обряды, суеверия и поэзия. М., 1880.
Зарубин Л.А. Солнце и зори в праславянском и славянском изобразительном искусстве // Сов. славяноведение. 1975. № 1.
Он же. Сходные изображения Солнца и зари у индоарийцев и славян // Там же. 1971. № 6.
Зеленин Д.К. Восточнославянская этнография. М., 1991.
Иванов С.В. Орнамент народов Сибири как исторический источник. М. – Л., 1963.
Изобразительные мотивы в русской народной вышивке. М., 1990.
Иловайский Д.И. Начало Руси. М., 1996.
Он же. Рязанское княжество. М., 1997.
Кандыба В.М. Запрещенная история. СПб., 1998.
Карамзин Н.М. История государства Российского в 12 т. Т. 1 – 6. М., 1989 – 1998. (Изд. продолжается.)
Кёйпер Ф.Б.Я. Труды по ведийской мифологии. М., 1986.
Киреевский П.В. Собрание народных песен. Тула, 1986.
Классен Е.И. Новые материалы для истории славян вообще и славяно‑руссов дорюриковского времени в особенности. Вып. 1 – 3. М., 1854.
Ключевский В.О. Соч. в 9 т. М., 1987 – 1990.
Кобычев В.П. В поисках прародины славян. М., 1973.
Ковалевский А.П. Книга Ахмеда ибн‑Фадлана о его путешествии на Волгу в 921 – 922 гг. (Статьи, пер. и коммент.). Харьков, 1956.
Кожинов В.В. История Руси и русского слова (конец IX – начало XVII века). М., 1999.
Колчин А. Верования крестьян Тульской губернии // Этногр. обозрение. 1899. № 3.
Конецкий В.Я. Новгород и начало Русского государства. В. Новгород, 2002.
Коринфский А.А. Народная Русь: Круглый год сказаний, поверий, обычаев и пословиц русского народа. Смоленск, 1995.
Коробко Н.И. Образ птицы, творящей мир, в русской народной поэзии и письменности // Известия отдния рус. яз. и словесности имп. Акад. наук. 1909. Т.14. Кн.4.
Косвен М.О. Матриархат. М. – Л., 1948.
Костомаров Н.И. Славянская мифология. Киев, 1847.
Кто они и откуда? Древние связи славян и ариев. М., 1998.
Кузнецова В.С. Дуалистические легенды о сотворении мира в восточнославянской фольклорной традиции. Новосибирск., 1 99 8.
Кузьмин А.Г. Русские летописи как источник по истории Древней Руси. Рязань, 1969.
Кур А.А. Из истинной истории наших предков // Молодая гвардия. 1994. № 1.
Лаврентьевская летопись. М., 1997.
Легенды и предания Волги‑реки. Нижний Новгород, 1998.
Лепёхин И.И. Дневные записки путешествия… по разным провинциям Российского государства. Т. 1 – 4. СПб., 1771 – 1805.
Лесной Сергей. Откуда ты, Русь? Ростов‑на Дону, 1995.
Ломоносов М.В. Древняя российская история от начала российского народа до кончины великого князя Ярослава Первого или до 1054 года. СПб., 1766.
Мавродин В.В. Происхождение русского народа. Л., 1978.
Мазалова Н.Е. Состав человеческий: Человек в традиционных соматических представлениях русских. СПб., 2001.
Мазуринский летописец // Полное собрание русских летописей. Т.31. М., 1968.
Максимов С.В. Нечистая, неведомая и крестная сила. Т. 1 – 2. М., 1993.
Макушев В. Сказания иностранцев о быте и нравах славян. СПб., 1861.
Маслова Г.С. Народная одежда в восточнославянских традиционных обычаях и обрядах XIX – начала XX в. М., 1984.
Маслова Г.С. Орнамент русской народной вышивки. М., 1978.
Миграции и оседлость от Дуная до Ладоги в первом тысячелетии христианской эры. СПб., 2001.
Милюков П.Н. Расселение славян; Древнейший быт славян; Религия славян // Книга для чтения по истории Средних веков. Вып. 1. М., 1896.
Миролюбов Ю. Сакральное Руси. Т. 1 – 2. М., 1998.
Мифология: Иллюстр. Энцикл. словарь. СПб., 1996.
Мифы древней Волги. Саратов, 1996.
Мифы и магия индоевропейцев. Вып. 1 – 11. М., 1995 – 2002.
Мифы народов мира. Энциклопедия в 2 т. М., 1980 – 1982.
Мурзаев Э. М. Словарь народных географических терминов. В 2 т. М., 1999.
Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Этногенез, легенды, догадки, просто гипотезы XVI – начала XVIII века. СПб., 1996.
Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представления об этнической номинации и этничности XVI – начала XVIII века. СПб., 1999.
Мюллер М. Сравнительная мифология // Летописи русской литературы и древности. Т.5. М., 1863.
Надеждин Н.И. О русских народных мифах и сагах в применении их к географии и особенно к этнографии русской // Рус. беседа. 1857. № 3.
Народные русские сказки. В 3 т. Сборник А.Н. Афанасьева. М., 1957.
Народные русские сказки не для печати, заветные пословицы и поговорки, собранные и обработанные А.Н. Афанасьевым. 1857 – 1862. М., 1997.
Начала цивилизации (Даниленко В.Н. Космогония первобытного общества; Шилов Ю.А. Праистория Руси). Екатеринбург – М., 1999.
Неизданные сказки из собрания Н.Е. Ончукова. СПб., 2000.
Немирович‑Данченко В.И. Великая река. СПб., 1902.
Он же. Кама и Урал. СПб., 1890.
Он же. По Волге. СПб., 1877.
Нидерле Л. Славянские древности. М., 1956.
Николаева Н.А., Сафронов В.А. Истоки славянской и евразийской мифологии. М., 1999.
Никольский Н.М. Дохристианские верования и культы днепровских славян. М., 1929.
Новгородская первая летопись старшего и младшего из‑во да. Р яз ань, 2 00 1.
Новгородские былины. М., 1978.
Новгородские летописи. СПб., 1879.
Озерецковский Н.Я. Путешествие академика Н. Озерецковского по озерам Ладожскому, Онежскому и вокруг Ильменя. СПб., 1812.
Олеарий А. Описание путешествия в Московию. М., 1996.
Онежские былины, записанные А.Ф. Гильфердингом. 4‑е изд. Т. 1 – 3. М. – Л., 1949 – 1951.
Орбини М. Книга историография початия имени, славы и расширения народа славянского… СПб., 1722.
Отечественная история с древнейших времен до 1917 года. Энциклопедия в 5 т. Т. 1 – 3. М., 1994 – 2000. (Изд. продолжается.)
Паллас П.С. Путешествие по разным провинциям Российского государства. Ч. 1 – 3. СПб., 1773 – 1788.
Памятники литературы Древней Руси. В 12 т. М., 1978 – 1994.
Паранин В.И. Историческая география летописной Руси. Петрозаводск, 1990.
Он же. История варваров. Ч. 1. СПб., 1998.
Перо Жар‑птицы: Очерки о декоративном искусстве Владимирского края. Ярославль, 1988.
Песни русских сектантов мистиков // Зап. имп. Рус. геогр. об‑ва по отд‑ию этнографии. Т.35. СПб., 1912.
Песни, собранные П.В. Киреевским. Вып. 1 – 10. М., 1860 – 1874.
Песни, собранные П.Н. Рыбниковым. 2‑е изд. Т. 1 – 3. М., 1909–1910.
Повесть временных лет. СПб., 1996.
Полное собрание русских летописей (ПСРЛ). Т. 1 – 41. СПб.; М. – Л., 1841 – 2001. (Изд. продолжается.)
Попов А.Н. Изборник славянских и русских сочинений и статей, внесенных в хронографы русской редакции. М., 1869.
Послание Василия Новгородского Федору Тверскому о рае // Библиотека литературы Древней Руси. СПб., 1999.
Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. СПб., 1996.
Пыпин А.Н. История русской этнографии. В 4 т. СПб., 1890 – 1892.
Радзивиловская летопись. (Факс. воспроизведение рукописи. Текст. Исследования. Описание миниатюр). В 2 т. СПб., 1994.
Рапов О.М. Знаки Рюриковичей и символ сокола // Сов. археология. 1968. № 3.
Русская вышивка и кружево. Собр. гос. ист. музея. М., 1982.
Русский рисованный лубок конца ХVIII – начала ХIХ века. М., 1992.
Русский эротический фольклор. (Песни. Обряды и обрядовый фольклор. Народный театр. Заговоры. Загадки. Частушки.) М., 1995.
Рыбаков Б.А. Мир истории. Начальные века русской истории. М., 1984.
Он же. Язычество древних славян. М., 1981.
Он же. Язычество Древней Руси. М., 1987.
Савельев Е.П. Древняя история казачества. М., 2002.
Садовников Д.Н. Сказки и предания Самарского края. СПб., 1884.
Самоквасов Д.Я. Происхождение русского народа. М., 1908.
Сафронов В.А. Индоевропейские прародины. Горький, 1989.
Сахаров И.П. Сказания русского народа. Тула, 2000.
Сборник великорусских сказок архива русского географического общества. Вып. 1 – 2. Пг., 1917.
Сборник Кирши Данилова. М., 1977.
Свод древнейших письменных известий о славянах. Т. 1 – 2. М., 1994 – 1995.
Се повести временных лет (Лаврентьевская летопись). Арзамас, 1993.
Седов В.В. Славяне в древности. М., 1994.
Секс и эротика в русской традиционной культуре. М., 1996.
Семенова М. Мы – славяне. СПб., 1997.
Серяков М.Л. «Голубиная книга» – священное сказание русского народа. М., 2001.
Сказания Великого Новгорода, записанные Александром Артыновым. М., 2000.
Сказания мусульманских писателей о славянах и русских (с половины VII до конца Х века по Р.Х.). СПб., 1870.
Сказания Ростова Великого, записанные Александром Артыновым. М., 2000.
Славяне и скандинавы. М., 1986.
Славянская мифология. Энцикл. словарь. М., 1995.
Славянские древности: Этнолингв. словарь в 5 т. Т. 1. М., 1995; Т. 2. М., 1999. (Изд. продолжается.)
Славянские хроники. СПб., 1996.
Словарь русского языка XI–XVII вв. Т. 1 – 25. М., 1975 – 2000. (Изд. продолжается.)
Смоленск и Гнёздово в истории России. Смоленск, 1999.
Соболев А.Н. Мифология славян: Загробный мир по древнерусским представлениям. СПб., 1999.
Он же. Обряд прощания с землей перед исповедью (заговоры и духовные стихи). Владимир, 1914.
Соколова В.К. Весенне‑летние календарные обряды русских, украинцев и белорусов. М., 1979.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. 1 – 15. М., 1959 – 1966.
Он же. Очерк нравов, обычаев и религии славян, преимущественно восточных, во времена языческие // Соч. Т. 19. М., 1996.
Срезневский И.И. Исследование о языческом богослужении древних славян. СПб., 1848.
Срезневский И.И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. 1 – 3. М., 1958.
Срезневский И.И. Об обожании Солнца у древних славян // Журн. Мин‑ва народного просвещения. Ч. 51. 1846.
Старая Ладога – древняя столица Руси. СПб., 1996.
Сумцов Н.Ф. Символика славянских обрядов. М., 1996.
Сяков Ю.А. Тайны Старой Ладоги: Факты, гипотезы, размышления. Волхов, 2000.
Татищев В.Н. История Российская. Собр. соч. в 8 т. М., 1994 – 1996.
Он же. Избранные труды по географии России. М., 1950.
Терещенко А.В. Быт русского народа. Вып. 1 – 7. М., 1997 – 1999.
Тилак Б.Г. Арктическая родина в Ведах. М., 2001.
Тредиаковский В.К. Три рассуждения о трех главнейших древностях российских // Полн. собр. соч. в 3 т. Т. 3. СПб., 1849.
Третьяков П.Н. По следам древних славянских племен. Л., 1982.
Трубачев О.Н. К истокам Руси (наблюдения лингвиста). М., 1993.
Трубачев О.Н. Этногенез и культура древнейших славян: Лингв. исследования. М., 2002.
Тульские древности: Энцикл. словарь‑справочник. Тула, 1995.
Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. 1 – 4. М., 1964 – 1973.
Фаминцын А.С. Божества древних славян. СПб., 1995.
Хомяков А.С. О старом и новом. Статьи и очерки. М., 1988.
Чайковский А.П. Родина народа арийской расы. Б/м., 1914.
Чернобров В.А. Энциклопедия загадочных мест Земли. М., 2000.
Черных П.Я. Историко‑этимологический словарь современного русского языка. Т. 1 – 2. М., 1993.
Чудинов В.А. Загадки славянской письменности. М., 2002.
Шафарик П.Й. О Свароге, боге языческих славян. Б/м., 1843.
Он же. Славянские древности. Т. 1 – 2. М., 1837 – 1848.
Шахматов А.А. Древнейшие судьбы русского племени. Пг., 1919.
Шейн П.В. Великорусс в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п. СПб., 1900. Т. 1. Вып. 1.
Шепинг Д.О. Мифы славянского язычества. М., 1997.
Шилов Ю.А. Прародина ариев. Киев, 1995.
Шрадер О. Индоевропейцы. СПб., 1913.
Элиаде М. Очерки сравнительного религиоведения. М., 1999.
Эрбен (Ербен) К.Я. О славянской мифологии. (Письмо к А.Ф. Самарину). // Рус. беседа. 1857. Кн. 4.
Этнография восточных славян. Очерки традиц. культуры. М., 1997. note 91 См.: Смолицкая Г.П. Гидронимия бассейна Оки: Список рек и озер. М., 1976. note 92 Сюда же следует отнести и других подвижников и радетелей традиционной русской культуры, собирателей фольклора и народной лексики: Владимира Даля, Александра Афанасьева, Федора Буслаева, Ивана Сахарова, Павла Рыбникова, Александра Гильфердинга, Сергея Максимова и других. note 93 Бонгард‑Левин Г.М., Грантовский Э.А. От Скифии до Индии. Древние арии: мифы и история. СПб., 2001. С. 94. note 94 Подстрочный пер. В.В. Латышева. note 95 Сторонники антиарийской интерпретации пытаются вывести название этой реки из финно‑угорского корня «ар», означающего «лужа», или пастушеского крика «аря!», которым мордва погоняла скот. Другая этимология гидронима «арья» – от тюркского слова «ара», означающего «промежуток»: якобы по течению этой реки проходила некогда граница между русскими и татарскими территориями. Некоторые топонимисты склонны выводить название сакральной реки не из санскритского слова arya, а, скажем, из марийского мужского языческого имени Арий, хотя, как известно, в библейском (и соответственно в православном) именослове также имеется имя Арий, образованное, как полагают, от древнееврейского слова, означающего «лев». Мне представляется, что корни всех этих лексем следует искать в общем праязыке, а гидроним «арья» в первую очередь связан все же с индоевропейской традицией и арийскими миграциями, ономастические реминисценции которых содержатся в Ведах. note 96 См., например: Коновалова И.Г. Восточная Европа в сочинении ал‑Ид риси. М., 1999. С. 146. note 97 Повесть временных лет. Пер. Д.С. Лихачева. М., 1996. С. 151. (Выделено мною. – В. Д.) note 98 Кочергина В.А. Санскритско‑русский словарь. М., 1987. С. 531. note 99 См.: Бэшем А. Чудо, которым была Индия. М., 1977. С. 347. note 100 См.: Санин Г., Панкратова К. Четвертая раса: Ученые из Екатеринбурга нашли под Салехардом захоронения, способные пролить свет на историю европейских этносов // Итоги. 2001. 9 окт. note 101 В греческом языке топоним – символ таинственного и недосягаемого Севера пишется через «тету» и воспроизводится в разных языках по‑разному – и как Туле (Тула), и как Фуле (Фула). В русском языке приняты одновременно и та и другая огласовки. Например, название знаменитой баллады Гёте, написанной им еще в 25‑летнем возрасте и включенной впоследствии в первую часть «Фауста», переводится нынче исключительно как «Фульский король». В немецком же оригинале четко значится «т»: «Es war ein Kыnig in Thule…» (дословный перевод: «(Жил)‑был (один) король в Туле…»). В «Фаусте» эту балладу напевает беззаботная Маргарита, еще не ведающая о своей трагической судьбе. Между тем практически во всех переводах «Фауста» (а их на русском языке насчитывается до десяти), включая классические переводы В. Брюсова, Н. Холодковского и Б. Пастернака, Thule передается лишь как Фуле. Лишь Афанасий Фет (он также перевел обе части «Фауста») поставил в точном соответствии с оригиналом Туле (через «фиту»), но его перевод не переиздавался с конца ХIХ века. Одно из названий прародины человечества – Ultima Thule («самый далекий Туле»; иногда переводят – «крайний Туле»): с таким эпитетом утвердилось имя древней Северной земли в мировой истории, географии и поэзии. Устойчивое латинское словосочетание, превратившееся в крылатое выражение, введено в оборот Вергилием в «Георгиках» (I, 30).$Согласно словарю Владимира Даля, понятие «тула» – это «скрытое, недоступное место» – «затулье», «притулье» («тулить» – «укрывать», «скрывать», «прятать» и т. п.). Русская Тула – действительно сакрально‑потаенный центр на русской карте, что связано с его географическим расположением, геологическими и геофизическими особенностями, ферроэнергетикой железорудных месторождений. В стародавние времена они как магнитом притягивали сюда людей, быстро становившихся благодаря уникальному биосферному и ноосферному влиянию рудознатцами, плавильщиками железа, кузнецами, мастерами и хитроумными умельцами, слава о которых шла по всей Руси. Есть и другие русские слова с архаичным корнем «тул»: «туловище» (тело без учета головы, рук и ног); «тулo» (колчан в виде трубки, где хранятся стрелы; отсюда «втулка»). Производными от той же корневой основы в русском языке являются слова: «тыл» (затылок и вообще задняя часть чего‑либо); «тло» (основание, дно; в современном языке сохранилось устойчивое словосочетание «дотла»); «тлеть» (гнить или чуть заметно гореть) и т. д. Тем самым имя города Тула имеет богатейшее смысловое содержание. Интересно, что из истории известна еще одна Тула – столица древней центральноамериканской империи тольтеков (само название народа – того же корня). А в Западной Сибири есть небольшая река с тем же названием – Тула, приток Оби. Топонимы и гидронимы с корнем «тул» вообще имеют чрезвычайное распространение: города Туль, Тулон и Тулуза во Франции, Тулча – в Румынии, Тульчин – на Украине, Тулымский камень (хребет) – на Северном Урале, река в Мурманской области Тулома, озеро в Карелии Тулос. И так далее – вплоть до самоназвания одного из башкирских родов – тулвинцев (тулбуйцев) или дравидских народов в Индии – тулу. note 102 Во время работы над этой книгой один из авторов побывал в Гонконге. Это не только город, но и окружающая его территория, расположенная на гористых островах. Так вот, на вершинах некоторых гор, точно обелиски, виднеются впечатляющие останцы‑менгиры, стоящие одиночно или целыми группами, подобно тому как и, скажем, на Полярном Урале. note 103 Дочь кознодея Атланта (речь идет о нимфе Калипсо. – В. Д.), которому ведомы бездны / Моря всего и который надзор за столбами имеет: / Между землею и небом стоят они, их раздвигая. Пер. В.В. Вересаева. (Выделено мною. – В. Д.) note 104 См.: Гумилев Л.Н. Размышления в час заката // Золотой лев. 1998. № 3 – 4. Принадлежность статьи именно Л.Н. Гумилеву неоднократно оспаривалась, хотя текст ее растиражирован во многих интернетовских сайтах. Однако для темы нашего исследования в данном конкретном случае совершенно неважно, кто именно является автором вывода о тождественности корневых основ в словах «арьяварта» и «Нижневартовск». Как говорится, важен сам факт, даже если его обнародование принадлежит ПсевдоГумилеву (ссылаются ведь в науке как на авторитеты на Псевдо‑Аристотеля, Псевдо‑Плутарха и Псевдо‑Дионисия Ареопагита). note 105 См., например: Топоров В.Н. Об иранском влиянии в мифологии народов Сибири и Центральной Азии // Кавказ и Средняя Азия в Древности и Средневековье. М., 1981; Демин В.Н. Загадки Урала и Сибири. М., 2000; Зинченко Н.Н. И возвестила земля… Екатеринбург, 2000. note 106 Само слово «шаман» рождено в Сибири, а уж отсюда пошло гулять по всему свету, со временем превратившись в международный термин. Возмутителями лексического спокойствия стали эвенки. Они имеют тунгусо‑маньчжурские корни (почему и именовались в прошлом тунгусами). Однако, как бы ни странно это показалось, в самом эвенкийском языке шаманами первоначально называли не своих собственных чародеев, а буддийских монахов. Да и само слово, как оказалось, проникло в тунгусо‑маньчжурскую среду из сопредельной индоевропейской культуры: слово «шаман» в знакомой огласовке встречается в мертвых теперь индоевропейских языках – пракритском (разговорный коррелят санскрита), палийском (литературный язык первоначального буддизма) и тохарском. У других северных, сибирских и дальневосточных народов шаман звался по‑своему: у лопарей‑саамов – нойд, у якутов – оюн (для мужчин) и удаган (для женщин), у ненцев – тадебя, у юкагиров – алма, у хантов – ёлтаку и т. п. note 107 В Новгородском диалекте зафиксированы также слова «невь», «невья» – со сходным смыслом. note 108 См., например: Демин В.Н. Тайны земли русской. М., 2000; Загадки русских летописей. М., 2001; Русь летописная. М., 2002; Звездная судьба народов России. М., 2002. note 109 Сюда, помимо упомянутых выше древнерусских сказаний, надо включить житийную литературу и родовые легенды, наспех записанные и сверх меры литературно обработанные Александром Артыновым; недавно они частично изданы Ю.К. Бегуновым в составе двух сборников – «Сказания Великого Новгорода» (М., 2000) и «Сказания Ростова Великого» (М., 2000). note 110 см.: Соколов Б.М. Большой стих о Егории Храбром. М., 1995. С. 136 – 140; 142 – 143 note 111 Талашкино: Изделия мастерских кн. М. Кл. Тенишевой. Пб., 1905. С. 13. note 112 См., например: Купер Дж. Энциклопедия символов. М., 1995. С. 277; Тресиддер Дж. Словарь символов. М., 1999. С. 310. note 113 Подробнее см.: Щепанская Т.В. Проминальная символика // Женщина и вещественный мир культуры у народов Европы и России. СПб., 1999. Проминальная символика – собирательный термин для обозначения проемов (дыр, углублений, развилок и т. п.) или же пронимания (протаскивания, продевания, втыкания, всования, любого другого погружения в про – ем и действия в таком состоянии). Например, к незапамятным временам восходят сакральные представления о дуплах в старых деревьях как символах женского естества и разнообразные магические действия вокруг (вплоть до влазания в такое дупло, символизировавшее материнскую утробу, если конечно, позволяли размеры древесного проема). В родильных обрядах в качестве символики родов и материнства повсеместно использовались различные полые или дырчатые предметы: от природных камней с углублениями и дырок от сучка в деревянной мебели до квашней, горшков, ведер, горлышек от бутылок и т. д. и т. п. note 114 См.: Никольский Н.М. Происхождение и история белорусской свадебной обрядности. Минск, 1956. note 115 Если несколько упростить господствующие научные представления, они выглядят примерно следующим образом. Материально‑вещественный мир представляет собой бесчисленное множество изолированных друг от друга тел, частиц и создаваемых ими полей. Они точно «мячики» в воздушной, безвоздушной и иной среде, между которыми происходит обмен разного рода информацией. В действительности все обстоит иначе, можно даже сказать – наоборот. В основе Мироздания заложена бесконечная и неисчерпаемая среда, названная очень неудачно физическим вакуумом (но других, более удачных терминов пока не предложено). Изолированные тела (все – от элементарных частиц до галактик, включая, разумеется, и живых существ) суть всего лишь проявления этой объективно‑природной среды. Они не плавают в ней, как в море корабли, – они как бы сгустки ее самой. Потому‑то и информация поступает в виде энергетических импульсов прежде всего в саму эту первичную среду, выступающую как своего рода информационный банк Вселенной, откуда индивид черпает смысловую ноосферную информацию и тем же путем передает ее дальше. note 116 Впрочем, на этот счет существует и особое мнение: якобы скупые сведения, содержащиеся в сочинениях средневековых арабских географов, можно трактовать таким образом, что под понятие стольного города древних русов попадает и город Руса (см.: Агеева Р. А., Васильев В.Л., Горбаневский М.В. Старая Русса: Тайны имени древнего города. М., 2002). note 117 Наши этимологи страсть как любят объяснять происхождение разных русских топонимов и гидронимов на основе иноязычных слов (финно‑угорских, тюркских, самодийских, тунгусо‑маньчжурских и т. п.), означающих «болото». Между тем если возраст топонимов может насчитывать многие сотни и даже тысячи лет, то заболоченные места, которые якобы дали эти названия, зачастую появились совсем недавно (и, следовательно, никак не могли повлиять на название водных или же сухопутных объектов). Болота (даже очень большие и топкие) не вечны. Зачастую они возникают там, где человек прекращает свою хозяйственную деятельность. Даже брошенные пашни заболачиваются. На месте оживленного почтового тракта Владимир – Коломна, где еще сто лет назад жизнь била ключом, сейчас – безлюдье и непроезжее болото. note 118 См.: Индуизм. Джайнизм. Сикхизм: Словарь. М., 1996. С. 221. note 119 Между прочим, в русском языке по сей день сохранились слова с древнеарийским корнем «чакр», значение которых, однако, можно отыскать либо в Словаре Владимира Даля, либо в словарях областных народных говоров (что свидетельствует о постепенном выпадении их из словарного запаса): чекрыжить – «обрезать» и чакрыжник – «мелкий лес вперемежку с кустарником». Сохранились и русские фамилии, образованные от этих слов. note 120 У Луга было еще одно имя: по‑ирландски его звали Ллеу, – данный теоним вполне созвучен с древнеславянским Лелем. note 121 В санскрите лексема «tulв» имеет иной смысл: «весы», «чаша весов», «вес», «равновесие», «равенство», «сходство». note 122 Примечательно также исконное имя города Пржевальска в Киргизии, на берегу озера Иссык‑Куль, который первоначально назывался Каракол: в данном топониме соединены сразу две архаичные лексемы – «кар» и «кол». note 123 Татищев В.Н. Собр. соч. в 8 т. Т. 3. М., 1995. С. 127. note 124 См.: Поспелов Е.М. Географические названия мира: Топоним. словарь. М., 2001. С. 412, 417. note 125 Поспелов Е.М. С. 378. note 126 См.: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. 3. М., 1971. С. 155. note 127 См.: Шилов Ю.А. Астральная символика прародины ариев // Мифы и магия индоевропейцев. Вып. 10. М., 2002. С. 47. note 128 Отсюда – правь, право, правое дело, расправа и т. п. note 129 Далее рассуждение строилось следующим образом. Поскольку основное значение славянского корня «моск» – «быть вязким, топким», постольку в прошлом он означал также и «болото». Город (или первопоселение) Москва как раз и построен в болотистой местности, что и обусловило его название, которое первоначально обозначало нечто «болотистое». Данная гипотеза, несмотря на свою славянскую направленность, выглядит искусственной и надуманной. Хотя в самом центре Москвы и поныне существуют топонимы, связанные с находившейся здесь заболоченной местностью (улица Балчуг, Болотная набережная, где в прошлом была еще и площадь с тем же названием), маловероятно, что это могло повлиять на название Москвы‑реки (а затем и города), которая в таком случае должна обозначать Болотистую реку. Топонимическая логика во все времена такова, что даже в краях с явным болотным доминированием рекам, озерам или поселениям крайне редко и неохотно присваивались названия Болотных. note 130 Не стану касаться здесь дискуссионного вопроса о соотношении древних месхов, давших название исторической грузинской области Месхетии), и современных турок‑месхетинцев, говорящих на одном из диалектов турецкого языка. Согласно одной из рапространенных точек зрения, с одной стороны, древние месхи некогда вошли в состав грузинского этноса; с другой – во времена экспансии турков‑сельджуков и захвата ими Грузии часть грузинского народа отуречена, что и положило начало появлению турок‑месхетинцев. note 131 Первой по порядку и самой неправдоподобной «финской гипотезой» следует назвать объяснение гидронима «Москва» из языка коми (принадлежащего к финно‑угорской языковой семье). Здесь слова «моск» и «моска» означают «телка», «корова», а «ва» – «река». Следовательно, «Москва» должен означать «коровья река». Несмотря на полнейшую абсурдность подобного предположения по той простой причине, что предки ни коми‑зырян, ни коми‑пермяков никогда не жили в центральных районах России, эту странную этимологическую теорию разделял и пропагандировал такой серьезный ученый, как знаменитый наш историк Василий Осипович Ключевский (1841 – 1911). Однако одного абсурда показалось мало, появился другой: слово «Москва» попытались объяснить, исходя из «мерянско‑марийского» (на самом деле такого нет) языка в смысле «медвежья река» («маска» – «медведь», «ава» – «мать», «самка»). Мода на исчезнувший мерянский язык оказалась особенной заразительной. В мордовском языке есть слово «мушк» – «конопля», из которого чисто умозрительным путем попытались реконструировать мерянское «mosk», а на основании этого несуществующего языка несуществующего народа, который к тому же и в прошлом никогда в Подмосковье не жил, попытались Москву‑реку интерпретировать как «конопляную». (Воистину получился российский вариант известной китайской притчи о черной кошке, которую ловят в темной комнате, когда она оттуда уже убежала.) Но и на этом приверженцы угро‑финских гипотез не успокоились. В духе только что охарактеризованного подхода они принялись подгонять под него археологические данные, стремясь доказать, что прародина древних коми‑пермян доходила именно до Подмосковья и дальше – до северной восточноевропейской границы лесостепи. note 132 Достаточно вспомнить кельтское название столицы короля Артура – Авалон – или библейские топонимы (река Авана, Аваримские горы) и имена Аввакум, Авациния, Авгия, Авденаго, Авдий, Авдон, Аведдар и др. (библейское слово «авва» сирийско‑халдейского происхождения и означает «отец»).
0|1|2|3|4|5|6|7|