Стихи - Фотография - Проза - Уфология - О себе - Фотоальбом - Новости - Контакты -

Главная   Назад

В.Ф. Аристов Валерий Никитич Демин В.Н. Назаров Загадки русского междуречья

0|1|2|3|4|5|6|7|

Помещение белилось известью, пол покрывался слоем белой глины. В помещении вершился тайный суд; сказанное не покидало пределов столба. Человек, прощенный судом, падал в ниц перед столбом очага, пачкая лицо его побелкой – белой глиной. «Обеленный человек» – значит прощенный.

Но столб выносил и карающие решения, и тогда виновному предлагался язын, ритуальный нож, изготовленный из капа березы, и он отдавался на суд наместника высшего пальца.

Палец – сооружение в святилище огня племени, на плоскости которого вздувался огонь, доставленный женщинами от кострища.

По прибытии с колодесь на столб селища подле святилища огня выстраивались молодые супружеские пары. После недолгого ожидания по приглашению ведуньи и огницы новые поселенцы попарно подходили к очагу и высыпали на под пальца, на груду холодных углей богате (горящие угли) из своего тлети.

Прислуга очага преподносила чете ритуальный нож‑язын, изготовленный из березового капа. Этим ножом супруги слегка надрезали себе шупа – палец. Капли крови падали на пышущие жаром угли. Причастившись пальцу, они тем самым воздавали обет огню племени, заявляя о причастности к нему своей верностью. После этого ритуала супруги удалялись к семейным очагам, в дома, выстроенные их мужьями под руководством заря.

С момента жертвоприношения огню собственной крови племя считалось рожденным, а все его члены становились в кровную связь друг с другом.

В случае нарушения кровного обета виновный шел к ведунье и раскаивался в своем проступке. Ведунья оценивала степень вины и отсылала члена племени либо к очагу семьи, либо на вар пальца – суд племени.

Находясь подле пальца племени, его член вспоминал о прежде произнесенной клятве, после чего ритуальным ножом виновный надрезал себе палец. С помощью ножа, тайно напитанного змеиным ядом, вершился приговор. Жертва считалась прощенной, а душа свободной, если человек успевал достичь родника и перевернуть в нем гридню.

Удавалось это – тело нарушителя обета сжигалось на костре, что означало – он прощен. Но если гридня оказывалась неперевернутой, тело предавалось захоронению в земле, ниже по течению от этого родника.

Сутуга – обруч, изготовленный из металла. Три Сутуги вмуровывались в пол родового пальца. Устройство пальца кущи и аргаима не имело значительных отличий, только увеличивался диаметр плоскости, замкнутой кольцевым опоясом.

Три кольца, окружавшие палец, с их мощной энергетической защитой, – непреодолимое препятствие. Лишь посвященная жрица огня знала способ его преодолеть.

О волшебстве таинственных кругов ходили легенды и поверья. Мистическое отношение к кругу достигло и наших дней.

На голове жрицы огня – сутуга в виде змеи, удерживающей зениц – «глаза» змеи, которые изготовлены из горного хрусталя в виде собирающей линзы, предназначенной для добывания огня.

Огнище – сооружение по периметру пальца, обеспечивающее противопожарную безопасность от скатывания тлеющих углей с пода – плоскости очага.

Сплетенная из хвороста ракиты корзина обмазывалась с внутренней и внешней стороны глиной и укреплялась на плоскости пальца. Дно образовавшейся чаши выстилалось толстым слоем порошка из сухой глины, чтобы не обжечь основание пальца. Основное топливо для поддержания огня в очаге – выжженный уголь, получаемый в процессе тления древесины без доступа воздуха. Очаг пальца не служил для приготовления пищи и для других хозяйственных нужд, – эти функции отводились печи. Выражение «испить огненную чашу» относится к огнищу. Сохранить семейный очаг – значит обеспечить мир и покой всего ритуала, который касается огня, даруемого зоной креста через посредничество Солнца.

Болдырь – труба для дымоотвода; в отличие от монолитных устройств, с топкой в жилище, труба над пальцом, именуемая болдырь, отличалась особым складом. Ее своеобразие в опоре на переметах строения (бревнах, лежащих под крышей поперек стен), без соприкосновения с очагом. Изготавливалась она из хвороста ивы, в виде верши, направленной конусом вверх, за предел крыши. Хворост обмазывался глиняным раствором с внутренней и внешней стороны. Выходное отверстие регулировалось за счет заслонки, что обеспечивало оптимальные условия тяги и сохраняло тепло.

По мере надобности болдырь с внешней стороны белили глиной, как и все сооружение, включая палец. Основание пальца украшал борус, не подлежащий побелке. В устройстве болдыря существовала еще одна особенность при устройстве потолка, отделяющего шатровую крышу. Раструб болдыря с постепенным скатом подводился к стене; в ней предусмотрены волоконца – узкие задвижные окна, чтобы подавать слабый приток воздуха; в результате потолок как бы продолжение раструба. Болдырь украшался орнаментом.

Боров – изогнутый канал для дымоотвода в трубе; он предотвращал задувание ветра в трубу, спасал от влаги, прямого выброса пламени и тепла.

В кирпичной кладке русской печи боров играл основную роль в том, чтобы изолировать отток тепла во время топки; нередко его называют кувшином.

Устройство пальца требовало особого сооружения трубы: никаких помех для наблюдения за пляской огня на пальце со всех сторон святилища. Коленообразное сооружение в виде буквы Z изготавливалось отдельно и подлежало обжигу. Лишь после этого оно вмазывалось в трубу. Боров оснащался глиняными вьюжками, способствующими чистке дымохода и его перекрытию.

В период монголо‑татарского нашествия враги нередко искали ночлег в избах. Тогда хозяева, жарко истопив печь, перекрывали боров плитой из известкового сланца, – выделения из него в сочетании с угарным газом смертельны. Вину за случившееся враги возлагали на насекомое – боров; его вслед за монголами стали называть караханом, что означает «черный хан». Такова история дошедшего до нас слова «таракан».

Враги, зная о наличии тайного покровителя домочадцев, живущего в трубе, стали взимать дань с дыма, то есть трубы (отсюда выражение «вылететь в трубу», то есть разориться). Населению пришлось отказаться от труб и топить избы по‑черному, используя волоконце.

Бадь – сосуд для жидкостей, изготовленный в виде бочки трапециевидной формы, с широким основанием. Бадь изготовлялась из вербы, стягивалась обручем из корней вяза, соответствующим образом обработанных.

Бадья, всегда наполненная водой, стояла в доме, в недоступном для света месте. Вода из нее использовалась для хозяйственных нужд и в случае пожара.

Сухая бадь имела ту же конструкцию, но из твердых пород дерева, и не наполнялась водой. Эта жесткая конструкция имела дополнительные, стягивающие клинья. По внутреннему объему изготавливался водонепроницаемый сосуд из шкур буйвола, в виде кож, обработанных в квасцах и прополисе. Сосуд предназначался для лечебных ванн и купания детей.

Сухая бадь – гордость мужа. По ее размерам гость судил о дородности его супруги. В выражении «о, какая бадь!» заключался смысл «как прекрасна жена». Сухая бадь по форме действительно напоминает добрую жену, хранящую тепло домашнего очага. Температуру воды в бадь можно доводить до 60 градусов Цельсия и сохранять не подогревая долгое время. Прогрев самой воды осуществлялся за счет раскаленных в печи камней. Чтобы сохранить тепло, бадь укрывалась сверху холстом, пропитанным прополисом и воском. Когда ванна окончена, отточный канал отводил воду в заранее подготовленные емкости. Осушенную кожаную камеру вытягивали за петлю из бади и подвешивали для полного просушивания, не отделяя от краев деревянного каркаса.

Обыкновенная бадь (наливная) часто использовалась для содержания нерестовых рыб – их выпускали в запруды после паводков.

Бросо – семенной фонд. О неприкосновенности его знал каждый член племени и свято исполнял заповедь предков. Бросо в количественном отношении соответствовал страховому фонду. После сбора нового урожая страховой фонд подлежал замене и шел в употребление в текущем году. По мере обмолота создавался семенной фонд. Семенной и страховой фонды хранились раздельно – в разных амбалах (складах). Устройство амбалов над водной гладью, в пойме запруд, – гарантия от уничтожения фонда при пожарах и нашествии грызунов.

Прежде чем засыпать в закрома зерно, его сортировали сквозь решета из суровой провощенной нити, а также направляли по наклонным желобам; диаметр отверстий в них нарастал на пути движения зерна.

Амбалы обрабатывали гашеной известью, окуривали составом трав (полынь, пижма, багульник, цвет и стебли красной бузины). Семенной и страховой фонды зерна пересыпали золой лиственных пород – против паразитов злака. Злейшие враги злаковых культур – спорынья и головня. Засеянные полосы подлежали тщательному осмотру. Малейший признак, что на растениях паразиты, – и пораженные растения удалялись из посева и сжигались на костре. Растения‑паразиты не только уничтожали урожай, подобно стихии огня, – головня могла уничтожить племя, а спорынья – испепелить урожай.

Замененный страховой фонд освобождали от золы по мере употребления. Промытое зерно проращивали, сушили, мололи, и оно шло на изготовление солода и яда.

В поокской земле широко культивировали овес, просо, бобы, горох. Но особое внимание уделяли гречихе. Ее называли гаруна за внешнее сходство зерна с храмом трехгранной пирамиды гара. Семенной фонд гаруны хранили особо. Считалось, что «цвет гаруны целит, молодит и бессмертье родит». Свежие стебли, листву и соцветие гречихи использовали в пищу. Особо полезным считалось сосать пережеванную кашицу из соцветий. Проделав эту процедуру несколько раз, человек уменьшал риск заразиться в течение года простудными заболеваниями.

Славились своим фондом и фруктовые сады. Яблоня считалась священным древом; она олицетворяла развитие рода. Начало ее плодоношения на тринадцатом – пятнадцатом году связывалось с началом зрелости девочек. Яблоневые насаждения культивировались долгие годы, и случалось нередко, что племена, которые прибыли на отдохнувшую землю, подавали на стол как праздничное угощение яблоки, взращенные далекими предками. В пересыпанных опилками отборных яблоках хорошо хранились семена. Изъятие семечек и их посадка поручались детям, ими руководил опытный садовник. Вкусив сочную мякоть яблока ранней весной, дети заостряли на вкусе внимание, сохраняя в памяти аромат на всю жизнь. Прививок на дереве не производилось; чистые сорта взращивались за счет искусственного опыления. С совершенствованием сортов яблонь связывался принцип вознесения по родословной седьмы.

Засев полос производился сохраненным семенным зерном, смешанным на одну треть с мелким речным песком. Взятая в горсть порция смеси рассеивалась сквозь пальцы. Этот способ посева и дал название высеваемому зерну – бросо. После засева пашни следом прогоняли мелкий рогатый скот – остриженный. Втоптанный копытами посев надежно укрывался от птиц.

Благога (благо богини га) – засеянная пашня с дружными всходами. Тяжелый суглинок поокской земли с трудом набирал плодородие; тучные земли смыты волной спешего (Балтийского) моря; поокские берега зияли белыми черепами известняка. Такие следы оставил после себя всемирный потоп. Лишь болота да тихие заводи копили плодородие.

С большим трудом население возводило террасы, используя ил и жёг леса, с надеждой ожидая всходов посеянных культур. Одомашненные буйволицы облегчали труд земледельца и служили приманкой для самцов из пущи.

На берегу реки росалки, купаясь в росах, возносили гимн ночному светилу и воспевали благога, засеянное в зажели их будущими мужьями. Заливные луга использовались под яровые и огородные культуры. Озимые посевы во избежание затопления произрастали на возвышенностях.

По мере угасания племени поля, которые ранее возделывались, использовали для культивируемой посадки леса. На этих участках высаживались хвойные породы вперемежку с ягодными кустарниками. Широкие междурядья возделывались под посев. Когда посадка окончательно приобретала формы жизни леса, остаточное население практически переходило на ягодное возделывание.

Ягодный сбор шел на мену – злаковые и крупяные культуры обменивали у населения молодых племен через ведунью или ягу. Ко времени полного угасания старого племени на возделывавшейся прежде пашне уже поднимался чистый бор, в котором возводили новую зажель. Чистый бор, оставленный последующим племенам, называли «велий благога».

Культура возделывания земли белой расой не допускала дербу (дикую поросль березняка, осины, черемухи) на возделываемой лесопосадке и использовала дикий подлесок как топливо. Впоследствии эта отдохнувшая земля подлежала подсечно‑полосной обработке.

Случалось, что мор полностью истреблял поселения и дерба вступала в свои права. Осина и березняк властно вырывались на обработанный клок земли, превращая его в трудно поддающийся обработке участок. Такое место подлежало огненно‑подсечной обработке с последующей корчевкой места.

ВОЕННОЕ ИСКУССТВО

Воинство – гвардия аргаима: высокомобильное воинское подразделение с опорными пунктами близ гардаров; оно обеспечивало внутренний порядок, готовое в любой момент прибыть в указанное место. Мобильность и маневренность подразделений поддерживались надежной связью посредством балагар – языка огня, наиболее быстрого способа «передачи информации»: с помощью сигнального костра, разжигаемого на господствующих высотах открытого пространства и по берегам рек (балагар – еще и распорядитель команд по подаче сигналов). В состав воинства входило обученное воинскому делу население из числа восьми – десяти поколений, а также особо отличившиеся в воинском мастерстве лица, достигшие тридцатилетнего возраста. Подразделение, сформированное для ведения боевых действий или для сопровождения лиц за границы общества белой расы, именовалось ратью.

Вой – воин низкого ранга, защитник своего племени, вставшего на путь, где оно развивало культуру белой расы под командованием ее представителя. В состав такого воинства входили дети, рано лишившиеся родителей по вине последних. Юным воинам прививалось чувство жестокости и жажда мести за постигшее их несчастье. Нередко вой сводил счеты с насильником отцом и исполнял функцию охранника собственной матери, пребывающей в резервации. Вой не отлучался от племени или рода и мог производить детей, которые подвергались кастрации (как и он сам) и причислялись к более низкой касте (ср.: «каста» и «кастрация» – общий корень у этих слов).

Рассредоточенное воинство находилось в постоянной боевой готовности, несмотря на занятость своим хозяйством. Хозяйственная деятельность воинства заключалась в основном в сооружении инженерных построек – как в военных, так и в мирных целях; помогало оно и возделывать земли, убирать урожай.

Воинство подчинялось командному лицу – представителю гардара и при необходимости служило составной частью рати. За вольности, то есть освобождение от обязанностей жизни племени, воинские поселения именовались слободами.

Мужское население селищ не имело возможности быть освобожденным от распоряжений ведуньи и своих жен и вступало в военные действия в случае крайней необходимости, отдельным ополчением. Такое мужское население именовалось зольным, то есть сидячим у очага. За допущенное самовольство мужчину называли назольным (диктующим волю). Такие неуживчивые мужчины бежали в слободы, но привязанность к дому и хозяйству заставляла их возвращаться. По возвращении их ставили на жох от костра на огласной площади, что служило грозным предупреждением.

Даже в случае нападения врага на селище мужчины ограничивались в противоборстве с врагами, но лишь до момента взывающего клича со стороны женщин – «зла». В ответ следовало мужское «вяне» (ответный клич на боевой зов зла), и с этого момента боевой дух мужчин стократно возрастал.

Слово «зла», произнесенное на вдохе женщиной, вселяло в мужчин зольн – память об усопших предках, идущих вместе с ними на приступ. Ответный зольн – вяне («преждевременная смерть»), произнесенный на выдохе, приводил врага в ужас. Сочетание кличей «зла» и «вяне» породил слово «злавяне», которое, трансформировавшись в понятие «славяне», стало впоследствии обозначать этническую общность, генетически впитавшую воинский дух.

Ужасна поступь злавянского воинства зольн; несгибаем его дух; ничто не остановит сражения. Один злавян шел против сотни врагов; восходящие потоки вибраций окрыляли его мужество, множа силу, сеющую преждевременную смерть.

Женщины боялись такого напора мужчин и всячески старались предотвратить бой. Если женщины считали, что битва закончена, они издавали клич «вяне» на выдохе – мужчины немедленно должны прекратить сражение.

Злавяне – боевой клич, клятва верности заветам предков, право пролить кровь врага. Дословный перевод означает: «с помощью предков сеять преждевременную смерть врага».

Матриархат общества белой расы категорически запрещал применение насильственной смерти даже по отношению к врагу. Лишь пир дюки (суд за нарушение законов седьмы) обладал полномочиями выносить смертный приговор.

В отсутствие этого суда правом решения наделялась женщина‑мать. В условиях военной опасности, после переговоров с неприятелем она принимала решение, как обезвредить врага.

Неугомонный враг незамедлительно, по возгласу женщин «зла», подвергался обстрелу тучей отравленных стрел из легких луков.

На эти действия женского ополчения следовал ответ их мужей: под голосовой выдох «вяне» они вступали в смертельную схватку с врагом.

Зань – место застройки, предназначенное для передовых фортификационных рубежей. Застройки получали свои названия в зависимости от места расположения. Постройки по берегам рек именовались газани; вдали от рек – «разани» (ср. названия городов Казань и Рязань).

Материал для застройки зани, как правило, доставлялся из глубины территории – это экономило трудовые ресурсы и время. Готовые к монтажу городы доставлялись способом сплава.

Зани представляли собой военизированные поселения с ограниченным количеством небоеспособного населения.

Большинство газаней не были стационарными и часто использовались как наступательные средства. Способность быстро собрать и разобрать крепость, наличие транспортных путей (рек) обеспечивали высокую мобильность военизированных поселений.

Великолепие архитектурной отделки сооружений, их неожиданное появление и исчезновение удивляли неосведомленных и порождали множество сказочных сюжетов.

Сиден (дословно «вестник дня», «новый день») – так называлась зань, предположительно располагающаяся либо в устье реки Беспута, либо близ современной Каширы.

В слове нет указаний на солнечное начало (ра, ре, ри), – это говорит об отсутствии в сидене святилища огня. Возможно, этот вестник дня позднее переименован в Каширу.

С этим городом связана легенда о заре Деннице (что значит «поклонившийся дню»); он возглавил воинство, которое изгнало темные народы, вторгшиеся на поокские земли.

Денниц, возглавивший воинство семи родов (семиглавого змея), ударил по врагу, уничтожив его стан, и погнал прочь с родной земли. Сражение произошло у стен Каширы (современный герб ее сохранил изображение дракона – в память о роде Денница), за что город и получил свое название «неприступная дочь солнца».

Денниц со своим воинством отправился по следам врага в его земли. Он нес огонь мести; его небольшое войско прошло по полуденным землям, через Кавказ, по землям Палестины – вплоть до Египта. Сам Денниц погиб, но воины продолжали сражаться, устраивая ночные рейды. Местное население воспринимало их как посланников зла и нарекло войском Змея.

Города – жилой массив, предназначенный на сплав для застройки зани. Возведение городы велось на высоких, лысых местах, у излучин рек и сухопутных перекрестков. Строительство велось составом воев – юношей, лишенных седьмы, под руководством родоначальника‑воеводы (этимологически воевода – тот, кто ведет за собой воев). Городы полностью зависимы от рода, так как в обязанности населяющих их людей не входили земледелие и промысел. Ремесло и животноводство – вот источники существования воев. Жены воев также не удостоены седьмы. Но рожденные ими дети брались под контроль рода с целью ввести их в русло седьмы. Потери живой силы города пополнялись за счет вновь прибывших воев. Воя и членов его семьи хоронили в земле близ города.

Ваны – разновидность фортификационного сооружения, оборонительного рубежа в засечной части пущи, предназначенного для истребления живой силы противника. Ваны – лесной лабиринт. Основная задача заставы – завлечь числом великого врага на хорошо наторенный ложный путь, ведущий в центр западни, в этот лабиринт. Приманка для врага – селения‑времянки лагерного типа. Они не представляли собой материальной ценности, но вполне обеспечивали проживание, пока проводились летние работы в лесу и в поле. По обе стороны накатанной дороги или натоптанной тропы, на расстоянии двухсот метров от нее, в глубине леса, устраивался завал из лесин и подлеска. Путь уводил в лесной массив, который стоял отдельно от общей пущи. Раздел между ними – поля, луга или противопожарные лесосеки, окружавшие ваны – лесной лабиринт. Неоднократно валили лес вдоль пути следования – возникали непролазные, огнеопасные дебри. Успешно заманивали врага на тропу смерти, в узкий перешеек, женщины и подростки. Когда враг попадал в мешок, путь к отступлению отрезался за счет повала ранее подсеченных лесин. Сухостойную подсеку валили вершинами навстречу оказавшемуся в ловушке неприятелю – это полностью исключало возможность отступления.

Числом малого врага расстреливали из засад и ловушек‑самострелов. Числом великого уничтожали другим способом. По звуковому сигналу, посланному по цепи, вокруг ваны поджигался лес. Центр лабиринта практически не выгорал, но медленно тлел. Из‑за сильной задымленности противник не ориентировался на месте, впадал в панику и задыхался в лесу.

Ваны образовывали непрерывную цепь – передовая позиция обороны; она неоднократно повторялась в глубоком эшелонировании вокруг обороняемого центра. В зимний период ваны прекращали свои функции. Мороз и глубокие снега – это как бы сменный караул, но дежурные посты поддерживали постоянную связь посредством сигнальных дымов.

Расположение ванов известно семьям, имеющим к ним прямое отношение; оно сохранялось в тайне: «кодировалось» в виде расшитого орнамента на полотенцах, носовых платках, рубахах – путеводная нить, «карта» для путника.

Богатство орнамента ванов дошло до наших дней. Но мало кто догадывается, что вышивка на полотенце, изображающая, к примеру, огромный гриб среди маленьких елей и девочку, гонящую гусей, или женщину, несущую на коромысле воду, – это «кодированная информация» о местонахождении ванов и путях к ним.

Дереваны – отдельные единицы боевого значения в обороне рубежей внутреннего кольца ванов; непроходимые огненные котлы. Дереванами называли и дерущихся странников, драчливых людей, постоянно меняющих свое местожительство.

Полувоенизированные семейные поселения располагались в добротных индивидуальных домах, на каждую семью, надворными постройками и хозяйством. От слова «дереваны» проистекает слово «деревня», как от слова «города» – «город». Эти древние поселения стали и прообразом поселений казачества.

Население, проживающее в дереванах, стояло на первом уровне развития седьмы, то есть в первом – третьем поколениях. Возглавляли его ведуны из десятого поколения по седьме.

Подрастающее поколение взращивалось и воспитывалось в условиях дереван. С возведением новых дереван и по мере восхождения их жителей на более высокий уровень седьмы последующие поколения селились в них, оставляя старые, обжитые места своим преемникам, находящимся на более низкой ступени по развитию седьмы.

Воинов для дереван готовили с раннего детства. Вскармливание детей на козьем молоке сопутствовало быстрому зарастанию родничка – темечка, что вело к ранней изоляции энергий ребенка от энергий тонкого мира. Искусственная изоляция от Мира Духа преследовала цель привить человеку жизненные потребности и заботы. Такой человек постигал физическую жизнь через наставления и личный опыт, не уповая на духовные прозрения. Хотя в процессе жизни он зачастую оказывался исполнителем чужой воли, его чаша (чара) чиста к восприятию высокочастотных энергий. Не востребованный при жизни человека духовный потенциал, без наличия в нем земных шлаков, закладывал страдальческую основу для своего сея, жаждущего высокого духовного воплощения в грядущем поколении.

Бортня – лесная пчела; в переносном смысле – застава в засечной части пущи, с потаенным проходом к реке. Бортне вменялось в обязанность контролировать водную гладь, не допускать причаливания чужих судов в неустановленном месте, сопровождать их, то есть обеспечивать своим проводником. Береговые посты при необходимости применяли против транспорта тяжелые луки с сосудом из горючей смеси на конце стрелы. Устройство донных надолбов и ловушек, установка сельга (веревочных переметов через реку) – все это находилось под присмотром бортни.

Сплав на плотах строений на нижние зани представлял наиболее опасную и ответственную задачу, так как это занятие требовало особой подготовки и оснастки на период весеннего паводка. Выстроенные в верховье реки городы доставлялись на заливные луга, близ русла реки. Затем вязались плоты, а на них согласно маркировке штабелировались срубы.

При зажере (паводке) весенних вод плоты оказывались на плаву и после ледохода выводились на стремнину. Место по приему груза обустраивалось ловушкой‑заводью, куда шли управляемые плоты. Случалось, в знак особого торжества, спускался по реке выстроенный город. После этого за короткий срок на ранее пустынном месте вырастал словно из земли новый град, ожидая своего заселения под временным присмотром посланцев бортни (их называли «бортью»).

Рона – любое фортификационное оборонительное сооружение. Устройство рона обусловливалось ландшафтом. При умелом сочетании укреплений и естественных преград создавался неприступный рубеж. Существовало два вида быстро возводимых рон – ловушек‑препятствий. Это острия кольев с углом в сторону предполагаемого противника. Ряды таких кольев бывали стационарными (вкопанными) или подвижными, установленными на специальной подставке, – они приводились в боевое положение за счет вожжей (легких канатов управления). Лежащие на земле колья ощетинивались по желанию людей, сидящих в укрытии на расстоянии 250 и более метров.

Рона по способу действия напоминает современные минные поля. В виде частокола (высота колышка от 10 до 80 см) они становились серьезным препятствием на пути следования противника. Устанавливалась рона как на летний, так и на зимний период. Хорошая маскировка зимой – сугробы, а летом – высокие травы.

Ронные приспособления играли важную роль в тактике – ведь это западня для врага. Отступающая группа пробегала через не приведенный в действие участок рона, увлекая за собой неприятеля. Внезапное введение рона в боевое положение сковывало действия врага и приносило ему ощутимые потери. Замешкавшегося противника уничтожали лучники. Ронные поля назывались «пастью дракона». Дракон, по всей видимости, означает «драть коня». Попавшие в пасть дракона всадники навсегда становились его добычей.

Слово «борона», очевидно, имеет общий корень со словом «рона», – даже конструкция этих двух объектов совпадает.

НАРУШЕНИЕ НОРМ ЖИЗНИ

Гридня – родовой оберег в виде кольца с изображением змеи, удерживающей в зеве собственный хвост. Оберег изготавливался из глины с последующим обжигом; нередко рубился из дикого камня известняка или отливался из переплавленного трофейного бронзового оружия. Ее изготовлением занимался род – гардар.

Изделие вручалось ведунье на кострище несуном, накануне ночи первуна, при совершении обряда образования нового племени. После совершения обряда на кострище, по выходе на колодесь молодых супружеских пар, гридня вручалась одной из самых трудолюбивых женщин зародившегося племени. Мера оценки старания – сотканное ею холстинное полотно.

Обладательнице оберега поручалось доставить гридню в священное место выстроенного селища и уложить в родник своего племени. При этом зев змеи, изображенной в орнаменте гридни, раскрыт по ходу солнца – изображение как бы бросалось в погоню за своим хвостом, в направлении с восхода на запад. Считалось высокой честью для племени сохранить покой гридни в омывающих ее струях родника.

Но не всегда суждено ей хранить покой племени. Случалось, что член племени, усомнившийся в своей праведности или нарушивший обет, приходил в святилище огня, к пальцу, и ритуальным ножом языном, тайно напитанным змеиным ядом в высокой концентрации, надрезал свой перст. Пораженная гадючьим ядом кровь обрекала жертву на мучительную смерть. Изнемогая от жгучей боли в теле, человек спешил испить воды из родника. Но не только жар в крови гнал мученика к источнику. Главная его цель – гридня, ее несчастный должен перевернуть. Не каждый преодолевал малый путь от пальца до родника. Если человек успевал перевернуть гридню, это соответствовало всепрощению и жертву самосуда возносили на виру – погребальный костер. Но если пораженный огнем разливающегося яда забывал о гридне или, обессилев, не мог перевернуть ее, его ждала могила. (Могильное захоронение в обществе белой расы предназначалось лишь врагу.)

Прежде чем допустить человека, почувствовавшего свою вину, к очагу племени и воспользоваться языном, ведунья выведывала – добивалась признания от нарушителя, а после решала, заслуживает он наказания или нет. Удостоверившись в виновности испытуемого, она вручала ему язын и вздувала угли пальца, подлежащие окроплению его кровью. (Это единственный кровавый обряд, практиковавшийся в обществе белой расы.) В соответствии с характером вины ведунья могла вручить нарушителю и язын, не напитанный ядом.

Эхо обряда из далекого прошлого достигло и наших дней. У жителей поокских земель до сих пор бытует предание: ужаленный змеей человек должен поспешить к воде, опередив змею, которая тоже следует к источнику вод, чтобы сохранить свою жизнь. Кто окажется вторым – тот и умрет с закатом солнца.

Гридня по мере угасания племени оставалась в водах родника. Лишь со смертью последнего члена племени гридню изымали из вод и доставляли в гардар. Эта ноша вручалась вирнику, возводившему последнюю кладь для члена угасшего племени.

Обладательница длинного холста наделялась правом не только уложить гридню в родник – на нее возлагалась обязанность идти по жизни дольше всех. Длинный холст – олицетворение длинного жизненного пути, особо хранимого ведуньей и зарем.

Варвор – человек, испытывающий угрызения совести, подвергающий себя самоосуждению. Оно в обществе белой расы считалось высшей степенью осуждения. Человек, совершивший преступление или уличивший себя, виновный, испытывая угрызения совести, приходил к духовным руководителям рода, зарю или ведунье – в зависимости от половой принадлежности. Зарь не располагал полномочиями судить или принимать участие в осуждении женщин. Он не доводил обвиняемого до пальца племени и во всех случаях, невзирая на степень виновности человека, вручал его судьбу в гардару. Таким образом, виновник сразу подпадал под суд рода. Совершивший тяжкое преступление (изнасилование, убийство) затачивался в «змеиный ров» – яму с ядовитыми змеями. Если вина признана незначительной, представлялась возможность искупления. Получив особую подготовку в рати рода, провинившийся направлялся в качестве сведа в сопредельные народы. Нередко из варворов формировались подразделения наемников для ведения разведывательных действий в стане неприятеля.

По‑другому дело обстояло с представительницами женского пола. Определение степени виновности происходило на огласной площади в присутствии всех членов племени. Приговор к высшей мере наказания вершился на пальце. В сопровождении огницы или яги осужденную вводили в святилище огня. Представ перед пальцом, она надрезала над тлеющими углями перст ритуальным ножом – языном; изготовленный из капа березы, он напитан ядом гадюки в высокой концентрации. Нередко ритуальный нож по указанию ведуньи подменялся на обычный и жертва пальца оставалась жить прощенной.

Наместницы гардара преследовали цель добиться от виновной чистосердечного раскаяния, особенно в тех случаях, когда речь шла о посягательстве на личный генофонд, то есть о половых связях, нарушающих законы седьмы.

Пир Дюки – праздник Змеи; во время его вершился приговор над осужденными.

Само празднество соотносилось с периодом осеннего солнцестояния. Пик торжества – момент лунного затмения, означающий, что группа посвященных жриц отправляется в плавание (за мудростью) в полуденную землю – на девятнадцать лет.

С этим праздником связано также посвящение в знак змееносца, осуществляющееся на глазах зрителей. Испытуемые опускались в огромную бочку, вкопанную в землю, выступающую по пояс над поверхностью земли. Этот огромный сосуд покрывался скатертью из пурпурной ткани с отверстием в центре. Из специальных кожаных мешков на скатерть вываливали змей. Пиршествующие с помощью клюки сбрасывали в отверстие скатерти змей – они падали в яму. Некоторое время спустя, убрав скатерть, из ямы извлекали посвящаемых в знак змееносца. Обвитые смертоносными лентами, они являлись перед публикой целыми и невредимыми. Смельчакам предлагалось повторить подобное действо, однако желающих, как правило, не находилось.

После этого в яму опускали наиболее провинившихся воров. Сведы‑иноземцы, свидетели этой душераздирающей сцены, с ужасом ожидали собственной участи. Через некоторое время в яме стихали истошные вопли; оттуда извлекали почерневшие тела осужденных. Сведов ввиду незначительной вины отпускали и препровождали в их земли. Страшные слухи распространялись среди окрестных народов, и враг опасался быть незваным гостем на земле священной дюки – Змеиного царства.

В Осло, в Музее кораблей викингов, экспонируется повозка из Осебергского погребения, датируемая приблизительно IX веком. Резьба на этой повозке изображает человека в змеином рву; он оплетен клубком змей, на лице его застыл ужас. Не вызывает сомнения, что в этой сцене запечатлено событие, происходившее на пире дюки. Весьма вероятно, что тем же событием навеян и миф о Лаокооне – троянском жреце‑прорицателе, задушенном змеями.

Змеиное отродье – поселения или племена (резервации), куда определялись лица, нарушившие закон или порядок общества белой расы. Любому отродью давалась возможность искупить свою вину трудовым промыслом. Величайшая награда для исправившегося – если род вручает его потомкам права на вознесение их седьмы во вновь образуемом племени. Учитывая сложность воссоздания генетического фонда общества, в большинстве своем молодые люди не считались повинными в деянии своих предков и, подконтрольные представительству гардара, не вводились в состав отродья. Неизвестность относительно дальнейшего существования собственного потомства ложилась тяжелым бременем на родителей. Лишь на смертном одре они получали сведения или встречу с отлученным от них чадом.

СМЕРТЬ И ПОГРЕБАЛЬНЫЙ ОБРЯД

В обществе, живущем по законам седьмы, переход в иной мир воспринимался как гарба, то есть распад человеческого организма на две составные части – выделившееся сея и охладевшее тело. Этот распад визуально зафиксирован в опыте духовников, наблюдающих метаморфозу ауры.

Они установили, что в момент распада сея образуется не из‑за концентрации ауры вне тела (что наблюдается в состоянии белсон). Светящийся столб из области позвоночника стягивается в область сердца. Полностью прекращается свечение крови, в ней происходит полярный распад цветности. Светящийся шар энергии в области сердца, подобно осьминогу, стягивает к себе свои щупальца из отмирающих частей тела. Он сжимается в маленький сгусток, напоминающий размер и форму бобового зернышка; затем отрывается от тела и распадается на множество светящихся снежинок, которые вновь концентрируются в большие хлопья светящегося снега.

Испытатели состояния гарба, пребывая в состоянии белсон, входили в контакт со светящимися хлопьями. По их утверждению, сконцентрированная энергия сея в состоянии белсон способна привлечь часть энергии гарба, что позволяет многое пережить из жизни усопшего. Зачастую вынесенная в этом состоянии частица гарба вновь возвращалась в материализованный мир и вынесший ее становился продолжателем дела усопшего.

Нередко независимо от желаний или вовлечения в состояние белсон определенному человеку передавались учение и наработанный опыт духовного лица. Недаром в народе сохранилось поверье, что колдун умирает, до тех пор, пока не передаст на предсмертном одре свою силу другому человеку. Колдун («колодун») значит не что иное, как «близко подошедший к Миру Духа»; дословно: «коло» – рядом, «дун» – дух.

В обществе белой расы считалось высшим достоинством быть приглашенным к смертному одру человека, уходящего в иной мир. Лиц, оставленных наедине с умирающим, иногда находили мертвыми. В этом случае тела умерших не разделяли, а сжигали вместе на одном костре.

В дальнейшем, согласно наработанным знаниям испытателей гарба, хлопья света вновь преобразуются в сея и устремляются к зоне креста. В этот момент сея проходит процесс очищения от земных шлаков. Сущность этого процесса заключена в сбрасывании цветовых оболочек.

Духовники белой расы предупреждали испытателей, чтобы те не сопровождали отторгнутое сея, так как оно способно увлечь испытателя и обездушить оставленное тело.

Переход в иной мир не воспринимался членами общества белой расы как «смерть», то есть как трагическое событие, вызывающее чувство безнадежной утраты и глубокой скорби. Это связано с абсолютной уверенностью в духовном и генетическом бессмертии конкретного человека и рода, а также с возвышенной и вдохновляющей культурой погребального ритуала, способствующего непосредственному, органичному включению телесных останков человека в природный круговорот стихий: огня, ветра, воды и земли.

В отличие от зороастрийцев, хоронивших своих покойников в «башнях смерти», дабы не осквернить бренными останками ни одну из природных стихий, в постгиперборейской культуре белой расы метровое тело, напротив, приобщалось ко всем природным стихиям. Обряд кремации в этом отношении представлял собой только часть общего обряда погребения. С него как раз и начинался похоронный процесс; завершался он преданием праха земле, именуемым тризной, что значит «третья память»: память огня – память воздуха – память земли.

По окончании земного пути тело человека возносилось на вира и предавалось стихии огня (вира – настил на верхней части клади, предназначенной для возложения тела усопшего с целью предания его огню). Вирник – представитель племени или рода, возводил кладь погребального костра из соответствующих пород деревьев, за исключением хвойных. Если огню предавалось тело женщины, возводилась березовая кладь. Труп мужчины сжигали на клади, возведенной из дуба. Подручный вирника – несун доставлял огонь племени и подносил его к клади. Мужчины племени, взявшись за руки, двигались вокруг костра, вторя движениям вирника. В своем хоровом бессловесном пении с помощью выразительных движений и жестов они сообщали о земном пути усопшего, о его предках и потомках, о его делах и заслугах.

Вирник изымал останки из прогоревшего погребального костра, укладывал в ягол (глиняный сосуд) и препровождал в составе шествия племени на боуи – кладбище. Пепел собирали отдельно и в горшке ганза выставляли подле ягола до срока летнего солнцестояния; после этого его отправляли на шугарник – место проведения тризны, расположенное возле родника.

После погребального костра процессия перемещалась на боуи – кладбище, предназначенное для предания скелетных останков стихии воздуха. Боуи устраивалось вблизи источника, но ниже по течению от селения. Источник именовался родником. Здесь заканчивался путь человека в обществе.

Прибыв на зажель для построения своего жилища, гои – будущие зачинатели нового племени – сразу выстраивали общественное жилье братину. За этим следовало обустройство боуи со святилищем огня племени на месте белого столба.

На боуи выстраивалась бдынь – каменный постамент под ягол. Наличие каменных скоплений говорит о количестве погребений. По количеству камней в скоплении следует судить о числе членов племени, принявших участие в ритуале почтения памяти усопшего и установлении ягола (урны с останками) после предания мертвого тела огню. Первые захоронения имели больше всего камней; последние насчитывали до сорока. Обычай запрещал захоронение иноплеменников и членов своего племени, нарушивших завет и не сумевших перевернуть в роднике гридню.

Уменьшение количества камней в бдыни свидетельствовало о постоянном отселении молодых людей в выстроенные ими селища и вымирании этого селения.

С первого дня заселения селища боуи находилось под присмотром прислуги ведуньи – огницы. С истечением срока деторождения – тремя родами до тридцати лет – место у пальца переходило к бездетной женщине того же племени или специально посвященной от имени гардара. Ей поручалось следить за боуи и содержанием яголов. Будучи их хранительницей, она являлась как бы матерью всех усопших, за что нарекалась наместницей богини га в племени. С этого момента она утрачивала свое имя и именовалась ягой.

Боуи – священное место для племени, рода, кущи, аргаима. Спустя семь поколений после исчезновения племени боуи начинало вновь принимать останки обитателей зарожденного племени. Камни из скоплений бдынь омывались в роднике и использовались для возведения новых бдынь..

Бдынь имела вид сужающегося кверху сруба. Каждый венец сруба сужался на величину среза бревна в каждый ярус с каждой стороны. Скреплялась бдынь «в лапу». Объем строения заполнялся речными камнями (их приносили участники совершения погребального обряда) вперемешку с землей.

Ягол – сосуд, глиняный горшок; обожженный в погребальном костре, предназначался для останков усопшего. После кремации доставлялся на боуи и устанавливался на постаменте – бдынь. С этого момента ягол находился под присмотром яги.

Газна – сосуд для сбора и хранения мелких фракций – останков тела, подвергшегося кремации на погребальном костре. Изготавливался сосуд следующим образом: корзина со всех сторон обмазывалась вязкой массой белой глины; в наружный слой втиралась холстина. Затем изделие сохло в тени, в хорошо продуваемом месте. Внутренняя часть набивалась берестой и холодным углем. Газна устанавливалась в специальный сруб и обкладывалась также берестой, вперемешку с ранее выжженным углем.

В период летнего солнцестояния горшок с пеплом приносили на ритуальное место – шугарник, расположенное на ровной луговине или поляне близ родника. Содержимое газны разбавлялось водой, и образованная зольная шуга заливалась в щели рассохшейся земли. Освободившийся сосуд наполняли едой и по очереди вкушали из него поминальное угощение. По окончании тризны горшок кололи, а черепки укладывали в перекат реки – брод.

Тризна – третья память об усопшем члене общества белой расы.

По окончании земного пути тело человека возносилось на виру и предавалось стихии огня. Непрогоревшие останки тела укладывались в ягол и выставлялись на боуи, подвергаясь стихии ветра.

Оставшийся пепел с золой доставлялся на ритуальное место, расположенное близ родника или реки. Тризна совершалась в строго определенное время независимо от срока предания тела огню – первой памяти. Эта дата приходилась на период летнего солнцестояния, когда земля особо страдала от безводья. Растрескавшаяся земля жадно поглощала разбавленную водой золу погребального праха.

Из года в год близлежащие племена доставляли на это место, именуемое шугарник, прах усопших и заливали его в образовавшиеся щели земли – третья дань памяти человеку.

ЗАКАТ АРИЕВ. ВЫРОЖДЕНИЕ ОКСКОЙ КУЛЬТУРЫ

А.В. Барченко, опираясь на тайную тибетскую доктрину «Дюнхор» и секретные материалы тамплиеров, датирует окончание «золотого века» гиперборейской культуры VII тысячелетием до нашей эры и связывает его с исходом индоариев на юг во главе с предводителем Рамой. Окская эзотерика вносит в это предание весьма принципиальные уточнения и дополнения. К VII тысячелетию общество белой расы начинает все чаще подвергаться агрессивному напору темных народов, не знающих учения света и закона седьмы или пренебрегающих ими. Один из таких набегов оказался катастрофическим по своим последствиям: отравлены родники, сровнены с землей погосты, разрушены культовые сооружения. Ущерб, нанесенный обществу белой расы бактериологической диверсией, порвал связи племен, взращенных в соответствии с законом седьмы. Многие вознесенные в макуши практически уничтожены. Не готовая к отражению столь многочисленного нашествия, видя разорение своих святынь на торе кущ, выступила мужская община. Игнорируя глас женщин, она стянула под свой стяг первунов, чтобы ответным ударом покончить с ненавистным врагом. Обязав втор свято исполнять заповедь старших братьев – хранить землю и предавать память о прошлом потомкам, – первуны встали на тропу поруни (тропу войны).

Таким образом, воинство лишило матриархат права на владение куцепой – символом женской власти: это рукоять женского холодного оружия, говорящая о личной принадлежности ее женщине‑воительнице, именуемой Руса. Форма и внешний вид рукояти изображали мужской фаллос. Изготавливалась рукоять из пластин бересты, которые нанизывались на откованный ромбовидный хвостовик оружия. Объединение берестяных пластин осуществлялось за счет прополиса – пчелиного клея. Завершение набора рукояти обеспечивалось металлической шайбой; поверх ее производилась клепка хвостовика со скрытой нишей или украшением, хранящим в себе кристаллизованный змеиный яд. Легко поддающаяся обработке рукоять обладала свойством, впечатываясь в кисть, хранить тепло во время использования оружия и обладала высокой способностью к трению. Рукоять женского оружия означала полную власть над мужским началом. Женщин, владеющих этим оружием, называли куцепами. Впоследствии и мужчин‑русов инородцы нарекли куцепами за их неподатливость соблазну иноземок. О таких мужчинах говорили, что они куцепые, то есть без детородного члена. До наших дней сохранилось полубранное слово «кацап» (так украинцы уничижительно именуют русских), но певоначальный смысл его давно утерян.

В план действий мужского воинства вошло два положения: 1) установление законов седьмы на пути следования ариев в южном и юго‑восточном направлениях; 2) колонизация «темных народов» (при сохранении собственного генетического фонда) и пропаганда учения света.

Духовное воинство, выступившее в южном направлении, состояло из перворожденных детей родов «семиглавого змея», получивших особую подготовку для совершения своей миссии. Встав на тропу войны, духовное воинство умело сочетало внушение с принуждением.

Из числа еще девяти неокрепших родов и для защиты своего генетического фонда от бактериологической диверсии существовал «золотой фонд»; в него входил каждый двенадцатый, третьерожденный житель вместе со своими родителями и скарбом; им предстояло переселение.

Продвижение происходило посезонно, каждый год вперед высылалась группа людей – искать место будущей стоянки. В их обязанности входило возведение на месте полного ансамбля гардара, – при этом использовались силы местного населения. Теперь переселенцы назывались гарамыками – искателями места своим богам. Горемычный народ знал, что ради просвещения других народов, прославляя культ женщины и огня, покидает родину навсегда.

Коренное население приветствовало гостей и всячески содействовало им. Молва неслась впереди экспедиции. По достижении намеченной точки они, к немалому удивлению, созерцали свою мысль: готовые храмы встречали их, чтобы быть освященными из тлети гарамык. В походе пользовались самым необходимым. Застигнутые зимой, нередко, чтобы не стеснять коренное население, использовали для жилья и проповедования гроты. Местные жители встречали и провожали гарамык как солнце, дарующее тепло и свет знаний. Пристанище гарамык называли пещерой (дословно – «сошедшее с небес»). Невероятная возможность пребывания гарамык на морозе практически без одежды – своеобразный штрих, свидетельствующий о их неразделимости с окружающим миром. Продвигаясь постепенно с севера на юг, гарамыки утверждали свою культуру среди народов, населяющих эти земли. В конце концов их путь привел к рекам Инд и Ганг.

Трудным оказалось их продвижение вперед: непролазные лесные дебри, стремнины рек, суровые климатические условия. Местное население удивлялось: гарамыки выходили из пещер, временно используемых для жилья, в одних набедренных повязках. Говорили – им не страшен холод, – ведь в груди у них горит маленькое согревающее солнце. Единственное украшение – обруч в виде змеи, заглатывающей свой хвост, – венчало чело. Обруч символизировал нагов, посвященных в знак змееносца и способных концентрировать ауру в форме «огненного змея». Обладатель укрощенного змея наделялся «обоюдоострым мечом», способным целить и разить. В русских народных сказках герой отсекает голову животного, а оно принимает человеческий вид.

В конце своего пути гарамыки достигли мест, где уже утвердилась культура белой расы, ранее принесенная сюда Рамой и его сподвижниками (об этом дальше). И новые мигранты по этой и другой причине вынуждены продолжить поиск места своим богам, оставляя после себя еще дышащую «теплом огненного яйца черной птицы» землю Индостана. Их путь пролегал к берегам Туманного моря (Тихому океану), к берегам Амура, название которого на архаичном языке означало «Последнерожденная дочь».

Для преодоления этого пути потребовалось три жизненных поколения по 49 лет: 3 ґ 49 = 147 лет. Эта цифра часто фигурирует в сказаниях, что подтверждает высказанную мысль. Цифра 147 неделима, кроме как на семь. В результате такого деления получается 21, то есть возраст вступления в брак. Значит, в период движения гарамык сменилось семь брачных поколений. Согласно седьме, именно в седьмом поколении полностью обновляется материнская кровь и начинают формироваться духовные и физические качества предыдущих поколений.

По‑своему представлена в русской народной памяти и древняя история индоариев, в частности история арийских миграций с севера на юг под водительством знаменитого воителя и вождя Рамы, – его имя впоследствии дало название великому индийскому эпосу «Рамаяна». Согласно архаичным русским легендам, Рама – великий сын русов, несущий учение света. Представитель аргаима, он удостоен знака «всевидящее око» и с честью выполнил священный завет своих предков, просветив индоевропейские народы учением света. Вот какой трансформации подверглись древние сказания в устах русских сказителей:

«Баба – старая мать, мать отца (Рамы), – еще не утратила своего девичьего имени, Ель: только что начались приготовления к тмоу, чтобы посвятить ее в наместницы жрицы огня при гардаре из рода дюки. Поднявшись на пятнадцатую ступень святости материнского рода, она похищена страстно полюбившим ее сведом, который и стал пожизненным заложником ее красоты и ума. Пребывая в роскоши и достатке на одном из островов в Балтийском море, Ель оставалась невольницей. Спустя пять лет, после долгих любовных домогательств, в результате насильственного зачатия Ель понесла и родила сына.

За привязанность к матери и полное отрицание отцовского мужланства к сыну приросло имя Ели – Шин, то есть «Мамин сынок». Унаследовав стать и золотой волос отца, Шин оставался прикованным к сердцу матери. Получив от нее образование, по достижении восемнадцати лет он присягает матери в исполнении ее завета – доставить тайное послание на ее родину, в гардар Нара (ныне город Серпухов).

Впоследствии духовники гардара, передав доставленное послание в аргаим, свято хранили тайну содержимого торбы. В послании содержалось сообщение о причастности Шина к роду дюки (гардар Нара) через несостоявшуюся жрицу полуденного затмения. Среди даров с тайнописью, в квасцах покоилась голова ее насильника – отца Шина.

Шин, приближенный к духовенству, исполнял роль проверяющего: насколько воинство готово вести рукопашный бой и тактические действия на местности.

Согласно данным его ауры и родословной матери, Шин придан женщине, назначенной для ковшевого зачатия. Пепельноволосая девушка в десятом поколении согласно седьме получила обиль златокудрого мужа; зачатие осуществлено в период осеннего равноденствия; разрешилось в звездной ночи летнего солнцестояния появлением на свет златовласого младенца. Мальчик, укрытый шатром ночного неба, омыт в потоке ковша созвездия Большой Медведицы и осенен ее головной звездой Идус. Вскоре свет его мысли отмечен высшим жречеством аргаима.

С его необычно хватким умом, он быстро осознал и усвоил ряд таинств, в том числе науку о движении космического и земного времени. Подтвердил значение зодиакального круга, лежащего в основе знаний об устройстве храма науки – Белой Горы, – за что и удостоен титула Тот.

Рама, сын ковшинки, из числа первунов, возглавил духовное воинство ариев, в количестве 255 человек, и выступил в поход через Кавказ. Этот поход против ареман вызван необходимостью нанести ответный удар обществу белой расы за учиненное вероломство. Зная тактику ведения боя без применения оружия, он достиг берегов двуречья Инда и Ганга, оставляя на пути своего следования вехи в виде рогатых голов барана. Это знак, что народ, живущий на данной территории, получил посвящение и приобщен к культуре белой расы».

Создавая на своем пути мобильный очаг культуры, Рама надеялся получить генетический фонд и за счет сподвижников из своего воинства. Достигнув конечной точки маршрута, Рама стал обладателем трехсот детей, отданных ему в учение. Приняв над ними обет покровителя, вскоре выявил среди них тридцать избранных, ставших впоследствии проводниками учений, унаследованных им от своих учителей. Его сподвижники, воины и отцы его питомцев, возвратившись к своим берегам, обнаружили страшную разруху после опустошительного мора. Приложение

Иван Забелин

ЯЗЫЧЕСКОЕ ВЕРОВАНИЕ ДРЕВНЕЙ РУСИ

Принесенное славянами на европейскую почву арийское наследство, как мы видели, заключалось в земледельческом быте, со всей его обстановкой, какая создалась из самого его корня. Нельзя сомневаться и в том, что вместе с земледелием они принесли из своей прародины и первые основы верований, первые мифические созерцания. Какие это основы и как обширен круг этого первобытного миросозерцания, наука в полной точности еще не определила; но она с достаточной ясностью уже раскрыла самую почву, на которой вырастали и создавались человеческие верования и всякие мифы. Этой почвой служило всеобъемлющее и творящее чувство природы, которым всего сильнее был исполнен первобытный человек; этой почвой была сама поэзия, в ее первозданном источнике беспредельного удивления и поклонения Матери‑Природе.

Основы древнейших верований у арийцев во многом зависели от самих начал и свойств их быта. Они земледельцы и потому жили в непрестанной и самой тесной связи с природой. Конечно, и зверолов, и кочевник точно так же живут в тесной связи с природой. Но земледелец пашет землю, развергает ее недра, с тем чтобы положить туда зерно будущего урожая. В этом, по‑видимому, простом деле и заключаются все высокие свойства его быта и вся обширность и глубина его отношений к природе. Зверолов и кочевник, можно сказать, только гоняются за природой, больше всего воинствуют с ней, не знают своего места и оттого не могут в такой же степени, как земледелец, сосредоточивать свое чувство и мысль на бесчисленных благодеяниях общей матери, на всех ее заботах и попечениях о своем родном детище. В звероловной и кочевой жизни по преимуществу господствует произвол случая, который в своем направлении воспитывает и сознание человека. Здешняя мысль ограничена в своих действиях совсем иными, не слишком широкими задачами и потребностями жизни. E е пытливости не предстоит большого дела. Напротив того, земледелец в самых задачах и потребностях своего быта на каждом шагу должен допытываться от природы смысла и значения всех ее явлений. Отдавая ей свое зерно на соблюдение и на возрождение, он уже тем самым входит с природой в разумную беседу; поэтому его тесная связь с природой не ограничивается действиями благоприятного или неблагоприятного случая, как в быту зверолова и кочевника, но восходит до созерцания непреложных законов и заставляет земледельца именно подмечать и изучать эти законы, эти сущности живого мира.

Отличие земледельца от зверолова и кочевника в том и состоит, что он ведет с природой беспрестанную разумную и рассудительную беседу о непреложности и постоянстве ее законов. Здесь и скрываются первые основы человеческих испытаний и человеческих познаний окружающего естества. Вообще мифология или язычество каждого народа, в сущности, есть образ первобытного познания природы или образ первобытной науки. У земледельца круг этой науки полнее, обширнее; совокупность понятий и представлений сложнее, разнообразнее, чем у зверолова и кочевника. Но и тот и другой, находясь еще в недрах самой матери природы, испытывают и понимают ее законы одинаково по‑детски, то есть путем олицетворения своих понятий и представлений в живые образы и живые существа. И потому это детство, в сущности, есть возраст безграничного творчества человеческой мысли, возраст поэтического вдохновения и художественного воплощения всякой мысли и всякого понятия в живое существо.

Порядок или путь, по которому язычник восходит до создания своих мифов, такой же, какой существует для всяких художественных созданий, какой существует и в самой науке. Всякое верование по своему происхождению есть плод впечатлений и соображений о таком явлении или о том предмете, которого ни свойств, ни сил наблюдатель еще не понимает. Верование есть первичная, младенческая ступень познания; оно наполовину знание, наполовину гадание, предугадывание, которое руководит человеческим умом повсюду, где знание недостаточно, неполно или очень скудно и смутно. Вот почему на первых порах человеческого развития знающие, в нашем смысле ученые и в языческом смысле вещие люди бывают только вдохновенные поэты.

Тем не менее всякое верование, как и научный вывод или ученое открытие, создается простым путем накопления опытов, наблюдений, размышлений и стремлением свести весь этот запас первого познания к одному концу, найти в нем один смысл, один закон, как говорит мыслитель; одно божество, как представлял себе верующий язычник. Различие здесь заключается только в том, что мыслитель ученый, открывая в своих исследованиях и опытах верховное единство, останавливается на отвлеченном понятии об управляющем законе, а художник поэт, открывая в среде своих впечатлений такое же верховное единство, дает ему облик живого существа или облик живущего момента. Таким образом, язычество, как сама поэзия, есть познание и понимание всего существующего в живых ликах поэтического (собственно религиозного) творчества, подобно тому как наука есть познание и понимание всего существующего в отвлеченных идеях ученой изыскательности.

Очень естественно, что в первую пору человеческого развития и сам язык исполнен непосредственного поэтического творчества. Тогда каждое слово отзывалось мифом, потому что каждое слово заключало в себе художественный образ того или другого понятия, художественный рассказ, повествование об этом понятии, что вполне верно и обозначается словом «миф», так как это слово значит, собственно, «повествование», «рассказ». Сущность первобытного языка очень верно и образно определяет Макс Мюллер, говоря, что язык есть «ископаемая поэзия». Вот почему и язычество народа, так называемое идолопоклонство, прежде всего есть первобытная поэзия народа, безграничная область всенародного поэтического творчества, где все боги и верования суть только поэтические художественные олицетворения и воплощения тех понятий и впечатлений, какие возникают в человеке при созерцании Божьего миpa. Язычник не был и не мог быть строгим и холодным мыслителем или рассудительным изыскателем причин и следствий. Для этого у него недоставало более зрелого возраста. В сущности, как мы упомянули, он был еще младенец и жил больше всего творчеством чувства, но не творчеством мысли, а потому в своем познании окружающего мира каждое существо – солнце, зарю, луну, огонь, реку, озеро, лес и т. д. – он сознавал как живую личность, наделенную теми же чувствами, нравами, мыслями и стремлениями, какими обладал сам человек; в каждом отношении этих существ к человеку он видел их живые намерения и помыслы, живые дела и действия, живые шаги и поступки.

В основе языческого созерцания и понимания Божьего мира лежало глубокое, всеобъемлющее чувство природы. Язычник, как новорожденное дитя, пребывал еще на руках, в объятиях Матери‑Природы. Он чувствовал ее грозу и ласку, чувствовал, что эта вечная матерь наблюдает за ним непрестанно, что каждое его действие, помысел, намерение и всякое дело и деяние находятся не только в ее власти, но и отражаются в ее чувстве. Безотчетное и безграничное чувство любви и страха – вот чем был исполнен этот ребенок, живя на руках матери природы. Отсюда, как из первородного источника, происходили и происходят все его мифы, то есть все олицетворения его впечатлений, понятий и помышлений о живом образе Матери‑Природы. Для ребенка и теперь все его игрушки – живые существа, с которыми он ведет живую беседу, вовсе не помышляя, что это безответные куклы. Ребенок и теперь верит, что стол или стул – живое существо, которое может самовольно ушибить и которое за это самое можно наказывать.

Вот почему мифическое или собственно поэтическое, а в историческом смысле младенческое понимание всего окружающего есть не только период древнейшего развития человеческой истории, но также и неминуемый период нашего возраста, который в свое время переживается каждым из нас более или менее полно и впечатлительно. Это тот круг помыслов и представлений, где поэтические образы в слове принимаются за живую действительность; где сказка, исполненная фантастических чудес, принимается за истинную историю; где всякое сведение принимается верой, но не поверкой и рассуждением; где всякая мысль не иначе может быть передана и постигнута, как только в образе живого действия или живого существа; где воображение, воплощение составляют корень обыкновенного повседневного мышления и всякого философствования. В этом круге первобытного мышления язычник, конечно, был истинным всеобъемлющим художником, и потому его мифология всегда хранится и глубоко скрывается только в его поэзии.

Язычник яснее всего постигал и понимал одну великую истину: что жизнь есть основа всего мира, что она разлита повсюду и чувствуется на каждом шагу, в каждой былинке. Но его детство в понимании этой истины всей полнотой выразилось в том созерцании, что во всем живом мире господствует и повсюду является такое же человеческое существо, как он сам. Он сознавал, что весь видимый мир, от былинки до небесного светила, одухотворен той же человеческой душой, ее мыслью, ее чувством, ее волей. Вот почему в его умонастроении не только животные, звери, птицы, гады; не только растения, деревья, травы, цветы, но и самые камни мыслили, чувствовали, говорили таким же понятным человеческим языком. Вот почему, наблюдая разнородные и разнообразные дейетвия и явления природы, он непрестанно творил, создавал живые лики, сосредоточивая в них мудрость своих помыслов и мудрость своих гаданий о тайнах Естества.

В существенном смысле повсюду он обожал одну только жизнь, – не стихии, как обыкновенно говорят, о которых он не имел понятия, но самую жизнь, то есть все живые проявления и живые образы Естества. Он изумлялся, удивлялся, поклонялся жизни везде, где чувствовал или воображал ее присутствие; благоговел пред ней или страшился ее везде, где чувствовал ее любовь или встречал ее вражду. Исполненный всеобъемлющим чувством жизни, отрицая смерть как единую вражду этого мира, он самую эту смерть не мог иначе понять, как в образе живого существа. Он совсем не постигал смерти в смысле совершенного уничтожения всего живущего. Он искренне веровал, что и умершие его предки, родители, все еще живут, в других только образах; все еще заботятся о его делах, о его домашней жизни, о его хозяйстве. Он веровал, что не только умерший, но и живой, мудрый, вещий, вдохновенный человек может принять на себя любой образ окружающей природы, может оборачиваться во всякое существо.

Эта животворная идея о всеобщей жизни и послужила основанием для развития идей о всеобщем духе и о всех частных одухотворениях природы. В природе и теперь, при всех успехах ученого знания и исследования, очень многое остается тайной и загадкой. Но для язычника‑ребенка все существующее было тайна и загадка, все Естество являлось ему чудом, и именно потому, что во всяком естественном явлении и естественном произведении природы он видел живое существо, совсем подобное живому существу самого человека. В глубине этого простодушного детского, но поэтического воззрения на природу и скрывался неиссякаемый источник всяких тайн и всяческих чудес и загадок. В глазах язычника Дух – Образ жизни носился повсюду и вселялся во всякий предмет, на котором только бы остановилась мысль этого пытливого ребенка. И конечно, всякий предмет особенного свойства, особенного склада или совсем выходящий из ряда всего обыкновенного или в обыкновенном выражавший нечто образное, самобытное и могущественное, – всякий такой предмет скорее других становился средоточием языческого изумления, внимания, поклонения.

В глухом лесу растет необыкновенной величины дерево – многовековой дуб, как бы ровесник самой земле. С каким чувством язычник взирал на это чудо природы, если и теперешние люди, совсем удаленные от Матери‑Природы, охлажденные в своем чувстве всяческим знанием, исполненные всевозможных отвлеченных мыслей и понятий – если и теперешние люди все‑таки идут с любопытством посмотреть лесного старца и посчитать, сколько веков он мог прожить в своей лесной семье. Язычник вовсе не любопытствовал, – он изумлялся и поклонялся. Его чувство природы было религиозное чувство. Он искренне веровал, что в этом чудном образе Лесного царства необходимо жило само Божество, ибо величавый, могущественный образ в природе, конечно, мог принадлежать только Божеству. Такие деревья на языке церковной проповеди именовались дуплинами. От старости по большей части они и на самом деле бывали дуплистые, и это обстоятельство давало новые поводы населять дупло живой жизнью. В дупле жили ночные хищные птицы, и вот достаточная основа для мифа о диве, «кличущем вверху древа», – конечно, не на добро, ибо всякое пустое место уже само по себе всегда представлялось язычнику враждой. В пустыне жили духи вражды. Еще по сказанию Иордана, Скифская пустыня была населена ведьмами. Оттуда выходили даже и все враждебные народы, каковы были туркмены, печенеги, турки, половцы.

Могущественный и самобытный образ растительной природы в старом дереве необходимо распространял особое поклонение и тому лесу или роще, где он господствовал своей красотою. Поэтому старая роща или отъемный старый лес уже только в силу своей древности и сохранности необходимо становились обиталищами Божества, местами священными, где срубить дерево значило оскорбить само Божество.

Киевские руссы в походе через пороги, как увидим, поклонялись огромному дубу на острове Хортице. На Балтийском поморье, в Штецине, по сказанию биографов Святого Оттона, рос ветвистый, огромный дуб и под ним находился источник; народ поклонялся дубу с великим усердием, почитая его священным по жилищу в нем какого‑то Божества.

В земле Вагиров, по свидетельству Гельмольда, между Старградом (Ольденбургом) и Любеком, находилась единственная в той стране священная древняя роща, в которой росли заповедные дубы, посвященные богу Перуну. Это было соборное святилище всей Вагирской земли. В один из праздников здесь собиралось вече, с верховным жрецом и князем во главе, держать суд.

В языческом понимании каждый могущественный образ природы, как предмет удивления, изумления, всегда неминуемо возводил мысль к Божеству и одухотворялся даже присутствием самого Божества.

Среди чистого поля или в глухом овраге, как бывает в наших равнинных местах, лежит каменная глыба, допотопный огромный валун – явление не совсем обыкновенное и на наши глаза; явление, которое и в простом человеке возбуждает мысль о чудесном происхождении камня; но в человеке, исполненном религиозного чувства к природе оно уже прямо, без всяких размышлений служит олицетворением божественной силы и воли и почитается жилищем этой силы.

Житие протопопа Иринарха‑затворника рассказывает, что в граде Переяславле (Залесском), за церковью Бориса и Глеба, в буераке лежал великий камень; в нем жил демон, творил мечты, привлекал к себе из города мужей, жен и детей, особенно на Петров день, когда совершались языческие празднества летнему солнцестоянию. Из года в год собиралось у камня сонмище, творили ему почесть. По благословению Иринарха его переяславский друг дьякон Онуфрий свалил этот камень в яму и засыпал землей. Тогда весь город восстал на исказителя народной святыни; городские попы и даже родственники дьякона возненавидели его, стали наводить на него всякий посмех, неподобные речи, продажу и убытки, болезни и скорби. Дьякон заболел лихорадкой и был спасен только помощью протопопа Иринарха, давшего ему для исцеления усмаг (ломоть) хлеба.

Так были живы народные верования еще в XVII столетии, и более всего по той причине, что их почва ничем существенно не колебалась даже и в христианское время, ибо не просвещенный знанием, а только верующий язычник с равным чувством смотрел и на священную в его понятиях каменную глыбу, и на святыню ломтя хлеба, благословленного уже христианской молитвой.

Сквозь почву бьет живым ключом родник всегда свежей и чистой, сладкой воды – дар природы, перед которым религиозное чувство язычника возбуждалось еще сильнее в местностях или совсем безводных, или бедных хорошей водой. Но и посреди рек и озер, при широком достатке хорошей воды это явление природы, как новый образ ее живых, действующих сил, должно было производить на простого человека глубокое впечатление.

Чья сила и чья воля совершала это непостижимое движение воды? Объяснить и понять это простому человеку и теперь не совсем легко, и потому не только древний, но и теперешний селянин, не размышляя много, благоговейно преклоняется пред чудным и благодатным явлением природы, ставит над источником икону, крест, строит часовню и, ища себе здравия, исцеления, приносит полотенца, холсты, опускает в родник деньги как дары милостивому дару самой природы. И до сих пор, уже под благословением церкви, простой ум остается в этих случаях выразителем того религиозного чувства к природе, которое у язычника составляло основу его верований и с полной ясностью изображало ему, что происхождение родника не могло возникнуть без особой воли и намерения самого Божества; что это только новый образ всеобщего духа жизни, всеобщего творца всяких непостижимостей, именуемого Матерью‑Природою, который избрал себе обиталище и в этом роднике; что здесь присутствует его живая сила и воля, которую можно призывать в надобных случаях как помощника и благодетеля в среде людских желаний и потребностей.

Совсем не понимая так называемых сил природы, очень понятных только отвлеченной науке, язычник всегда представлял себе эти силы не иначе как в образе живой воли, то есть живого человеческого произвола, и потому в каждой видимой и осязаемой силе всегда предполагал и ее живого творца. Всякое место, приобретавшее в его представлениях по своему характеру особый образ, он необходимо населял живой силой и волей. Овраг, болото, озеро, как и старое дерево, роща, камень и т. п., – все это были в известном смысле особые существа, обиталища особой жизни.

Но, конечно, ничто в такой степени не останавливало на себе внимание язычника, как образ могущественной и величественной реки. Это на самом деле живое существо, – светлое, ласковое, милостивое и мрачное, грозное, бушующее, без конца текущее в какую‑то неизвестную даль.

Поклонение рек тем более сосредоточивало языческую мысль, если река вместе с тем составляла самую основу хозяйственного быта язычников, если она была истинной матерью‑кормилицей. Вот по какой причине и первый человек скифов происходил от дочери реки Днепра и, стало быть, почитал этот Днепр не только своим кормильцем, но и дедом в божественном смысле.

Чтобы яснее видеть, как язычник разумел вообще природу и как он относился ко всем ее дарам и образам, мы воспользуемся сказаниями древних чародеев о собирании разных премудрых трав и цветов. Эти сказания записаны уже в поздние времена, но они вполне сохраняют в себе языческий тип этого дела.

Подобно тому как могучий дуб, могучий камень, грозный овраг, таинственное болото и т. п. представляли собою в глазах язычника какие‑то самобытные существа, особые живые типы природы – так и полевой или лесной цветок или травка, полная особенных лечебных свойств, в языческом созерцании являлись тоже образами и типами живого и таинственного Естества. Уже один образ цвета‑света или особой краски и пестроты красок на каждом цветке возводил языческую мысль к неразгаданным тайнам природы и тем самым открывал ей богатую почву для воссоздания всяческих тайн собственного измышления. Здесь чувство поэзии или чувство природы, это религиозное чувство язычника, приобретало самое обширное поприще для творческих олицетворений. Язычнику каждый цветок казался живым существом. Живыми чертами он описывает и его наружность, употребляя даже выражения, рисующие живое лицо:

«Есть трава хленовник, а растет подле рек, а собою смугла, а ростом в стрелу, кустиками, а дух вельми тяжек. Есть трава узик, собой листочки долги, что стрельные железца, а кинулися по сторонам, а верхушечка мохната, ростом в пядь и выше. Есть трава царские очи, а собой вельми мала, и только в иглу, желта, яко злато, цвет багров, а как посмотришь против солнца – кажутся всякие узоры; а листвия на ней нет, а растет кустиками. Трава улик, а сама она красно‑вишневая, глава у ней кувшинцами, а рот цветет, то аки желтый шелк, а листвие лапками… Трава былие, а растет она на горах, под дубьемъ; образ ее человеческой тварию, а у корени имеет два яйца, едино сухо, а другое сыро. Есть трава иван, собой растет в стрелу, на ней два цвета, один синь, другой красен…»

Употребляя это выражение – «собой трава смугла, синя, мала и т. п.», – языческое верование бессознательно высказывает, что его представления о растительном царстве в этом случае управляются одной общей идеей язычества, претворявшего каждый образ природы в существо животное.

Эти представления идут далее. Некоторые цветы и травы обладают животной способностью самовольно переходить с места на место или внезапно исчезать, переменять свой вид и даже подавать голос.

«Очень премудро вырастает цветок петров крест, – кому кажется, а иному нет. Растет он по лугам при буграх и горах, на новых местах. Цвет у него желт, отцветет – будут стручки, а в них семя; лист что гороховый, крестом; корень долог, на самом конце подобно просфире и кресту. Трава премудрая. Если ее найдешь нечаянно, то верхушку заломи, а ее очерти и оставь и потом в другое уреченное время, на Иванов или на Петров день, вырой. Если не заломишь ее, то она перейдет на иное место, на полверсты, а старое место пусто оставит…»

Трава царь или царем царь, всем травам и древам глава, видом ни трава, ни древо; постасием много походит на древо березу; цветет около Петрова дня, а издали кажет, будто огонь горит. Не всякому ищущему кажется, а кто ее нечаянно найдет, хотя и заметит, но в другой раз уже найти не может, скроется.

Трава лев растет невелика, а видом как лев кажется. В день ее не увидишь, а сияет она по ночам. На ней два цвета, один желтый, а другой как свеча горит. Около ее поблизку травы нет никакой, а которая трава и есть, и та приложилась к ней.

Трава ревяка по утренним и вечерним зарям стонет и ревет, а кинешь ее на воду, дугой против воды пойдет. И сорванная, она ревет. Трава зимарг очень бела, сорви ее и брось на воду, то она против воды поплывет. Трава киноворот, хотя какая буря, она кланяется на восток всеми стволами вдруг, хотя и ветру нет.

Трава кликун кличет гласом по зарям по дважды: «Ух! Ух!» Близ себя человека не допускает и семя с себя долой скидает, не дает человеку взять… А находит ее, на коем месте она стоит, тут круг около ее на сажень и больше, а она поклонилась – стоит в середине. А корень той травы яко человек: глава, руки, ноги и все по подобию человека. А силу она имеет, к чему хочешь, к тому и годна».

Очевидно, что, обладая даже и животными силами, травы, как живые существа, должны иметь каждая свой нрав и обычай, свой характер, смотря по существу или свойству ее чарующих сил. Каждая трава поэтому требовала особого обхождения с ней при случае ее срывания или выкапывания ее корня. Здесь оживотворение растительного царства раскрывалось еще выразительнее и нагляднее.

Надо знать не только день, но и самую минуту, когда трава расцветала. По большой части травы собирались во время купалья, в ночь на Иванов день; но некоторые рвали и на Петров день, а также в апреле и в мае и на Успеньев день. Трава Белояр цвела только в полночь на Успение Богородицы и отцветала одним часом. Трава авбет цвела и на Успеньев день, и на Иванов день, между обедней и заутреней. Ночные травы цвели огнем. Таковы были черная цапарат, царе‑царь, лев, грабулька, голуб и др. Иной цвет как огонь горит или пылает, иной – как многой огонь или молния бегает. Такое цветение необходимо сторожить с особым вниманием. И вообще собирать цвет и копать корень следовало не просто, а с известным обрядом, с известным приговором или заговором и с употреблением различных вещей и предметов, необходимых, так сказать, для почести той или другой травы.

Иные травы требовалось рвать, очертя место вокруг нее золотом и серебром, что называлось – пронимать сквозь сребро или злато. Это делалось так: клали на земле около травы с четырех сторон серебро (в монете), сколько кому можно, или раскидывали вокруг серебряную или золотую гривну (цепочку). Так пронимали адамову голову малую, аpxaлин, одoлeн, папарат бессердечную, метлику.

Траву рострел, которая иначе называлась вербой святой, следовало копать в Иванов день воскресный, то есть, когда этот день приходит в воскресенье, рано до солнечного восхода, и самому быть в великой чистоте. Три дня перед тем необходимо быть чистым, не во гневе и ко всякому требующему податливым. Копать надо без дерева и без железа, одними руками, держа золото или серебро в монете или волоченое, которым шьют, и копаючи говорить псалом 50. Окопав, вынуть растение с корнем тремя перстами правой руки и одним большим перстом левой. Вынувши, надо перекрестить свое лицо корнем и травой трижды и трижды траву перекрестить и говорить заговор, потом обвить корень шелком и обернуть шелковым скорлатным (красным) лоскутом, или золотым аксамитным, или бархатным, атласным, камчатным, но непременно шелковым.

Чтобы взять траву полотая нива, надобно кинуть ей золотую или серебряную деньгу, чтоб железного у тебя ничего не было; а как будешь рвать ее, и ты пади на колено, да читай молитвы, да стоя на колене хватать траву, обвертать ее в тафту, в червчатую или белую».

Траву петров крест рвали на Петров день, поутру или под вечер, непременно с хлебом. Трава раст цвела почти из‑под снега ранней весной. Ее рвали 25 апреля, причем в то место, где росла, следовало положить великоденское яйцо.

«Трава разрыв, иначе муравеиц и муравей, растет по старым селищам и в тайных и темных дугах и местах. Из земля сия трава не вырастает, но в земле пребывает. Если на ту траву скованная лошадь найдет – железа спадут; если подкованная наступит – подков вырвет из копыта; а коса набежит, то вывернется или изломится; а узел от нее всякий развязывается. А рвать ее так: если где соха вывернулась или лошадь расковалась, то по зарям выстилай на том месте сукно, или кафтан, или епанчу, или что‑нибудь, лишь бы чистое, – и она выйдет насквозь, и ты возьми шелком лишь наднеси, и она к шелку пристанет и прильнет. А класть ее в скляницу или в воск, и скляницу залепляй воском, а окроме ни в чем не удержишь, уйдет и пропадет. Или шубу вверх мездрами наслать, и она на них упадет, то ее возьмешь, а бери шелком щипаным; а если на землю упадет, то пропадет и не сыщешь.

Трава сириндарх‑херус растет прекрасна со всякими цветы, аки древо кудревато. Если найдешь, должно признаменить (заметить) место, потом купить всяких напитков в малые сосуды и не дошед травы положить три земных поклона; не дошед еще за две сажени, еще положить три поклона, а пришед опять поклониться трижды и поставить питья под траву и говорить «Ача Мариам (ave Maria?) пять раз; и ветви все оной травы во все пития вникнут, и сронит она, трава, с себя только три цветы, и те цветы возьми и також кланяйся, как пойдешь прочь; и цвет носи в чистом воску при себе и везде честен будеши, а носи в чистоте».

Несмотря на то, что в этих сказаниях присутствуют христианские имена или вообще черты, рисующие христианские понятия, они все‑таки по своей основе принадлежат глубокой древности и наглядно изображают тот круг идей и представлений, в котором вращалось язычество с первобытных времен. Наслоение нового в этой глубокой старине всегда обнаруживается само собой. Переменяются имена, слова, но никогда не переменяется их живой и живущий смысл; приходят иноземные имена и сказания, но тотчас претворяются в плоть и кровь своей народности.

В этом поклонении травам и цветам сохранилась только малая часть всеобщего языческого поклонения природе, и сохранилась случайно, по той причине, что травы, в сущности, были лечебными средствами, удовлетворяли потребностям повседневной жизни, а потому и были донесены к нам, хотя и не вполне, но с обстановкой языческих верований. А эта обстановка и дает нам хотя приблизительное понятие о том, как могли происходить чествования богов высоких и великих. Видимо, хлеб, яйцо, сребро и злато, в деньгах или в тканях, серебряная или золотая гривна, с которыми необходимо рвать траву или цветок, в сущности, умилостивительные жертвы или те надобности, без которых невозможно обхождение с Божеством. Припомним, что и перед Перуном и Волосом древние язычники покладали во время клятвы золото, серебро, обручи, гривны, несомненно с той же целью, что так, а не иначе следовало приходить к Божеству.

Приведенные записи составлялись для потребностей жизни вещественных. Они описывают практические, деловые способы и средства добывать себе полезное из царства растений. Но описанные здесь дела языческого созерцания по своему существу нисколько не отличаются от тех слов или песен, из которых образуется эпическая поэзия народа и созидается так называемый мифологический эпос.

Царство трав и цветов привлекало и возвышало языческую мысль наиболее всего совершенством формы, устроенной премудро, хотя и нерукодельно. Уже это одно возводило образ цветка в особое Божество или в особую сущность Божества. Совершенство и премудрость формы не только удивляли и изумляли язычника, но и заставляли его веровать, что премудрая форма должна заключать в себе и премудрую силу, а потому чем больше эта форма напоминала какой‑либо животный или загадочный образ или какое‑либо положение, служившее признаком живой воли и как бы живого смысла, тем больше язычник на ней и останавливал свою пытливость. Достаточно подметить, что иная трава (папарат‑бессердечная) растет лицом на восток и к тому же не имеет сердца (сердцевины), чтобы тут же прийти к заключению, что помощь этой травы очень велика. «Носи ее с собой, где поедешь или пойдешь, на того человека никто сердит не бывает, хотя и великий недруг, и тот зла не мыслит».

Эту траву, как упомянуто, выкапывали на Иванов день сквозь серебро, положив его около травы с четырех сторон, причем произносился следующий заговор: «Господи благослови сею доброю травою, еже не имеет сердца своего в себе и так бы не имели недруги мои на меня, раба Божья, сердца. И как люди радостны бывают о сребре, и так бы радостны (были) всяк человек ко мне сердцем. Сердце чисто созиж‑ди в них Боже и дух прав ко мне!» Из этого образца можем видеть, каким путем языческая мысль в своих наблюдениях над предметами и свойствами естества воспроизводила свои мифы.

Круг всех подобных сказаний и преданий, которых в народной памяти сохраняется достаточно не только о травах, но и о многих других предметах языческого естествознания, заключал в себе главным образом деяния или творчество познающей мысли, пытавшейся проникнуть в тайны Естества и потому спешившей каждое и мелкое сведение в ряду своих пытаний претворять в законченные откровения самой Природы. Здесь сосредоточивалось языческое ведание, ведовство, знахарство, знатная премудрость или по‑древнему Вещьство.

Главную силу этого вещьства или ведовства составляло не собственное знание, а тем менее изучение природных вещей в смысле простого исследования хотя бы одной их полезности в быту человека, нет, – языческое ведовство укоренялось в одной руководящей мысли, что познание Природы приобретается не иначе как только посредством ее же вещих откровений, что эти самые откровения и составляют человеческое знание, которое поэтому в полной точности и с полной глубиной смысла выражалось в свойственном ему наименовании вещьства. Это знание по преимуществу только вещает и меньше всего дает истину в ее простом виде, как это делает теперешняя наука.

Всякий опыт и добытое сведение в кругу языческих наблюдений Естества открывались вещим смыслом, то есть были вдохновенными откровениями. Вот почему язычник вполне логически и очень последовательно взамен или вместо действительного опыта поставлял одно только вдохновенное или простое пытливое сказание своей мысли. А это самое сказание или повествование мысли и составляло зародыш самого мифа. Из таких‑то сказаний или из таких зародышей мифа воссоздавалось языческое знание, вещьство, ведовство. Это была совокупность откровений мысли, не знавшей пределов для своих стремлений пробиться к тайнам Естества. И как ни наивны по‑детски, как ни фантастичны такие действия мыслей язычника, но и в них с особенной ясностью выступает благороднейшее свойство человеческой природы – это неутолимая жажда познания. И в детском лепете языческого мышления постоянно и неизменно слышится тот же вещий голос: я хочу все знать, все видеть, везде существовать.

В числе многих вещих трав были и такие, которые должны были удовлетворять этим запросам язычника во всей полноте.

«Трава бел тальниц, настаивать ее и пить с прочими такими же травами или же и одну, – узнаешь всякие травы и на что надобны; если куда пойдешь, то травы и всякие вещи с тобой говорить будут и скажутся, на что надобны; при том же и прочих животных, гадов и зверей гласи спознаешь, что они говорят между собой, и все премудрое знать будешь.

Траву мyравеиц кто при себе держит – птичье разглагольствие знать будет. Трава бал очень добра, кто хощет быти мудр и знати всякие языки всяких зверей, птиц, гадов и прочих, – топить тое траву, и пить, и на себе носить, тот доподлинно будет мудр и весьма хитр и всякие языки знать будет, что кто кричит. Да и травы все знать будет, которая трава на что надобна и к чему и как, или лес шумит для какого случаю; и о водах, и о рыбах, и обо всем совершенно узнаешь и неложно.

«Трава перенос, – добро ея семя, положь в рот да поди в воду, вода расступится, хошь спи в воде или что хошь делай, не затопить. Трава железа добра, когда хочешь себя претворить птицей или зверем, то с нею переметнуться. Или (хочешь) невидим быть, положь в рот за правую щеку и поди куда хошь, никто не увидит, хошь што ни делай».

В особом почитании у язычников находился чеснок. Мы увидим, что за трапезой в Колядский праздник рождения света‑огня головку чесноку клали на стол перед каждым участником празднования для отогнания всех болезней. «И чесновиток богом же творят, говорит древнее обличительное слово: егда будет у кого пир (особенно на свадьбах), тогда кладут в ведра и в чаши и пьют, веселяся о своих идолах». В этом случае чеснок употреблялся как необходимая принадлежность в таинствах поклонения Дионису‑Вакху, нашему Яруну. Можно полагать, что самое имя чеснок, чесновит лук, чесновиток, чесновитец носит в себе мифическое значение. Корень этого слова сродни персидскому зashn («жар»). Припомним, что у сербов пресный пшеничный хлеб, изготовляемый к колядской же трапезе с запеченной в нем серебряной или золотой монетой, называется чесницею. Поклонение чесноку по всему вероятию возникло за особые его горячие свойства и сильный, острый запах. Это было мифическое зелье в собственном смысле. Уже Геродот отметил, что скифы Алазоны, жившие между Бугом и Днепром, как земледельцы, употребляли в пищу лук и чеснок. Мифический чеснок надо было вырастить особым образом, посадив его в землю в сыром освященном яйце. Он расцветал все‑таки в самую полночь около Иванова или Петрова дня. Обладавший этим растением мог творить чудеса главным образом с нечистой силой и всякими чародеями; мог даже как на коне ездить на ведьме, хотя бы и в иное государство. Видимо, понятие о чесноке сливалось с понятием о мифическом очищении от всякого очарования и демонской порчи. Между прочим, о его чудесах рассказывается следующее:

«В тот день, когда девки пойдут на батчины венки завивать, а ты его с собой возми и поди за ними нбзерком (не упуская из вида); и когда оне венки повьют и на себя по‑вздевают, и ты венок свей, а чеснок ввей в него и надень на себя и ходи за ними нбдаль; тогда с ними увидишь диавола в образе дородного молодца в веселье с ними и радости; а как девки пойдут домой, а ты не ходи, останься на их месте; а тот мнимый молодец пойдет провожать их и паки воротится и станет один веселиться, где оне веселились. Тогда ты подойди к нему и говори о гульбах и забавах, як с человеком, и между разговоры надень скоро на него тот венок, и он будет от того венка связан и непоколебим никуды, и что хошь, то делай над ним; и если захочешь богатства, или чину, или славы, то даст он же тебе наперед и скажет, что хощешь от меня, а венок сойми, и я дам тебе. Тогда обяжи его клятвой и отпусти, то он исполнит…»

Входил ли язычник в размышления о том, что все это сверхъестественно, что все это чудеса? Нет, он еще не мог возноситься до таких отвлечений. Понятия о сверхъестественном являются в то время, когда достаточно развито представление о естественном, для чего требуется уже ум философский, испытанный многим размышлением, богатый силой разбора и критики. Язычник не обладал таким умом. Он, наоборот, до крайности богат силой олицетворения, силой фантазии, беспрестанно созидавшей живые образы и типы. Творчество своей мысли он почитал за самую действительность и потому нисколько не думал, что его вдохновенные олицетворения в чем‑либо противоречат естественному порядку вещей. Он знал одно: что природа есть жизнь, что жизнь есть тайна, загадка, которую постигать и узнавать возможно только посредством откровений самой же природы, а источник этих откровений находился не где‑либо в другом месте, а в нем самом, в глубине того чувства природы, которое одно и лежало в основе всех его верований.

На этой основе он строил и весь круг своих наблюдений и познаний Естества. Его вещее разумение природы, раскрывая в иных случаях естественные свойства и силы вещества, всегда поставляло свои открытия в среду различных мифических откровений и таинств, без посредства которых и самое вещество не способно проявлять хотя бы и прирожденную ему творческую силу; напротив, всякая и ни к чему не способная вещь или какой предмет получали облик животворной силы только действием мифического обряда, заклинания, заговора.

Наделяя каждый образ природы могуществом живой силы и воли, язычник, естественно, должен наделить тем же могуществом и свое слово. Поэтому его жертвенная песня, его слава божеству, взывание, величание, мольба, как скоро произносимы, необходимо получали чарующий смысл, обаятельную силу. Они и на самом деле вдохновенные глаголы поэтического религиозного чувства, которые сами собой нарождались, как скоро язычник вступал в задушевную беседу с матерью‑природой. С ней он говорил не простым словом ежедневного быта, но высоким и горячим словом жертвы и моления. Само слово «молить» в доисторическое время значило «колоть», «резать», «приносить жертву», «давать обет». Оттого этот глагол употребляется с дательным падежом: молиться – кому, молить – себя, жертвовать – себя кому. Вещее слово не останавливалось на одном взывании, величании, мольбе, – в известных случаях с той же мольбой и взыванием оно являлось заклятием и заговором, то есть возвышало свое могущество мыслью о неизменном и ненарушимом определении произносимого завета.

И здесь, как повсюду в воззрениях язычника, вдохновенное вещее слово приобретало образ какого‑то мифического существа, живая воля которого действовала одинаково, как у всех подобных существ.

В этом направлении языческих идей и все в природе, обладавшее речением, вещанием, представлялось отголоском того же вещего человеческого слова. Естественно, что птичий грай явственнее всего приближался к выразительности такого слова и потому птица вообще почиталась вещуном. Вместе с тем не один голос живого существа, но и всякий звук производил такое же впечатление мифического вещания, ибо в нем всегда предполагалось деяние и действие живого существа. Ухозвон, стеностук, бучание огня и т. п. всегда служили поводом или основанием для воссоздания вещающего живого образа.

Вся природа, во всех ее образах и видах чувствовала и мыслила как сам человек, все о том, чего желал, о чем мечтал и заботился, к чему стремился, на что уповал, чего страшился сам язычник. Все на свете откликалось на его призыв, и все отвечало на его вопрос. Всякое его помышление и чувствование превращались в живые существа, облекались в живое тело, олицетворялись живым ликом. Всякий предмет, всякая вещь, всякий случай в повседневных делах и отношениях жизни необходимо вещали человеку, давали ему свое живое указание и предвестие ожидаемого добра или ожидаемой вражды и гибели. Отсюда разрастался еще новый отдел языческого вещьства или знания, отдел бесчисленных примет, служивших или толкованием разнородных мифов, или объяснением живой связи человека с окружающим миром.

Вся природа для язычника – великий храм всеобщей жизни. Не стихиям и не явлениям природы, а явлениям жизни язычник и творил поклонение. Многоразличие его божеств вполне зависело от многоразличия явлений самой жизни. А он, исполненный чувства жизни, встречал ее облик повсюду, даже и в камнях, и творил живым существом каждое свое помышление и гадание о действиях и соотношениях той же жизни. Сам живой, как говорится в присловье, он живое и думал, и не было предмета в окружающем мире, который бы не светился ему живой мыслью, не являлся живой волей и живым намерением. В этом созерцании и скрывались источники языческого удивления, изумления и поклонения Матери‑Природе – источники так называемого идолопоклонства. Здесь же скрывалась и вся система языческого понимания и испытания всех вещей, а следовательно, и коренное различие языческого миросозерцания от истинного богопознания и от воззрений науки. Там, где мы только изучаем и наблюдаем, язычник благоговел и воссылал моления. Там, где мы находим только прекрасное, изящное, поэзию, он видел само Божество.

Его небо, его солнце с своей недосягаемой высоты глядели на него живыми очами беспредельной отеческой любви и заботились обо всем, чего только желал этот робкий, но очень внимательный их сын. Их случайный гнев был гнев отца, которого любовь и милость к родному детищу беспредельны. Светлые звезды наблюдали самый час рождения этого детища и определяли судьбу всей его жизни. Со всей природою он вел нескончаемый разговор, или призывая на свои поля и в свою храмину ее благодать и всякое добро, или отгоняя от себя ее вражду и ненависть. Все в природе жило с человеком, человеческими же мыслями и чувствами, и бодрствовало человеческой волей.

Само собой разумеется, что, обожая природу, создавая себе на каждом шагу новые кумиры, претворяя свои первые познания и созерцания, первые помыслы о мире и о самом себе в живые образы поэтического религиозного чувства, язычник в своей мифологии и в своих верованиях выражал и изображал только то, что существовало перед его глазами и что существовало в нем самом, в устройстве его мысли, чувства, нрава и всего быта. Неопровержимая истина, что какова природа и каков человек, наблюдающий и испытывающий природу, таковы должны быть и его верования, таковы и его мифы, таковы его боги. Поэтому язычество каждого народа есть как бы зеркало, отражающее в себе лик той страны и той природы, где живет язычник, и лик его быта домашнего, общественного и политического во всех подробностях и мелочах. Оно есть зеркало языческой души, возделанной самой природой той страны, где эта душа живет и действует. Чего не существует в стране и в быту язычника, того не существует и на его Олимпе, в святилище его богов, в кругу его мифических созерцаний. Его Олимп всегда беден или богат своим поэтическим содержанием, смотря по тому, как поэтически бедна или поэтически богата та страна, где создается такой Олимп.

На европейской почве особенное поэтическое богатство мифологии выразилось в двух местах – на греческом юге и на скандинавском севере: и там и здесь на средиземных морях. Выразилось оно в равной мере сильно по той несомненной причине, что и там и здесь человек поставлен самой природой почти в одинаковые условия местности и жизни. Полуостровная и многоостровная приморская страна, очень богатая простором мореходства и передвижения во все окружающие места, и там и здесь уносила человека и самым делом, и еще больше воображением в такие далекие края, о которых, как говорится, ни в сказке сказать, ни пером написать. Отсюда, конечно, сам собой нарождался и поэтический простор для миросозерцания и для могущества народной фантазии. Однако природа той и другой страны наложила неизгладимую печать на мифическое творчество человека и резко обозначила пределы и характер сурового и мрачного севера Скандинавии и светлого и любовного юга Греции. Принесенные из далекой прародины первичные мифы этих европейцев и на севере и на юге возделаны в том особом характере, какой давала сама природа каждой страны.

Точно так и пришедшие в наши места славяне, живя в этой равнине, под этим небом, должны возделать свое принесенное первородное миросозерцание в том особом характере, каким отличалась сама здешняя природа.

Русская природа не изумляла человека своими дивами. Ничего чрезвычайного, захватывающего внимание она не представляла ни для мысли, ни для чувства. Прежде всего, в общем своем очерке, который всегда запечатлевается в народных созерцаниях, это пустыня, тихое, спокойное, широкое, почти бесконечное, повсюду однообразное раздолье на юге – дикого чистого поля, на севере – дикого и дремучего леса и болота. И там и здесь пытливая мысль нигде и ни над чем не могла особенно сосредоточиться. Все здесь просто и обыкновенно. Если что и поражает, то разве одна безмерная ширина картины. Но мысль и воображение, убегая в этот широкий, однообразный, неподвижный простор, совсем теряются в нем и в недоумении безмолвствуют, как сама пустыня. В этой равнинной ширине, кажется, само небо расстилается как‑то низменнее, пpизeмиcтеe, совсем не в той красоте, как в иных странах, где горы и моря возносят его величавый свод несравненно выше и глубже в даль мирового пространства. Для поэтического созерцания поднебесной высоты в нашей равнине недоставало того, что художники называют в картине передним планом, то есть недоставало тех именно горных и морских красот и чудес природы, которые всегда действуют неотразимо на развитие мифического творчества. Море вообще есть великая сила, которая воспитывает и самого человека во всех его бытовых отношениях такой же великой силой, возбуждая, изощряя в нем и ум и чувство до возможных пределов высокого помысла и великого подвига. Свободно открывая пути в неведомые далекие и потому всегда чудесные страны, оно тем самым открывает и воображению широкое поприще создавать уже собственные свои страны и населять их своими особыми обитателями. Точно так и горы уже по той одной причине, что это высоты, всегда сосредоточивают на себе особое внимание язычника, как жилище его богов, этих высоких и великих существ его фантазии. Очень естественно, что в нашей равнине самые боги должны были отличаться тем ровным и спокойным характером своего могущества, какой господствовал в самом ландшафте всей страны. Ведь ландшафт страны всегда имеет глубокое, неотразимое влияние и на мысль, и на поэтическое чувство народа и всегда возделывает и мысль, и чувство в том характере, в том направлении и в той перспективе, какими сам отличается.

В нашем родном ландшафте во всех его очертаниях мы прежде всего видим необычайное спокойствие, ту сельскую и деревенскую тишину, которые охватывают сердце каким‑то миролюбивым теплом, вовсе не вызывающим ни на какую борьбу и битву. Никакого воздвижения волне, никакой величавой далекой высоты, уносящей к себе помыслы человека, здесь не видно. Все наши помыслы исчезают тут же посреди этого ровного и спокойного небосклона.

Чрезвычайная красота или чрезвычайное чудо природы, которые изумляют наше внимание, есть, во‑первых, наши реки, отчасти озера, малые или великие, это все равно, – их высокие, крутые берега суть наши величественные горы, выше которых мы не видим ничего. Затем дремучий лес, закрывающий наш горизонт, гремучий ключ, студеный колодезь, родник, орошающий наше поле; глубокий, поросший лесом овраг или беспредельное болото, даже каменная глыба, где‑либо спокойно лежащая посреди чистого поля, – вот чудеса и красоты нашего ландшафта. Все это находится под рукой и не уносит воображения ввысь и вдаль, к тем чрезвычайным поэтическим мечтаниям и созерцаниям, которые создаются при иных, более резких и более сильных очертаниях природы. Нашему воображению не от чего пылать и разгораться, нашей мысли не над чем особенно работать и не с кем бороться.

Горы наши не распадаются суровыми и мрачными скалами скандинавского севера; солнце наше не горит египетским или индейским огнем, и наши звезды не блистают египетским оком звезды Сириус. Ни зверь, ни растение, ни гад, ни цветок не поражают нашего воображения какими‑либо чрезвычайными дивами и чудами.

В нашем равнинном ландшафте самое разительное, единственное явление природы, которое наиболее изумляло и поражало человека, – гроза, громовая туча, сверкающая молниями.

Это явление повсюду, у всех народов было первой причиной, которая заставила почувствовать небесное Божество существом вполне живым, имеющим волю и намерение и грозный, всемогущий образ. Повсюду человек его понял не иначе как поклонением, обожанием. Но в других странах много других чудес природы, и потому явление грозы там скоро стало рядом с другими чудными делами неба и земли. Напротив, в нашей стране грозный и благодатный Перун был единым живым существом, которое в истинном смысле казалось господином неба и земли.

Нет сомнения, что и миф и имя Перуна славяне принесли еще из своей арийской прародины, отделившись от своих азиатских родичей, вероятно, еще в то время, когда Перун и у них был господствующим Божеством, или господствующим выразителем небесного Божества.

Оттуда они принесли и имя Сварога, который означал небо, свет небесный; означал верховного небесного Бога, Бога богов, Бога в отвлеченном смысле, – потому что небесный свод, как пространство, невозможно познать и понять иначе как отвлеченной мыслью; невозможно представить его в определенных и законченных чертах какого‑либо живого образа. Это Бог‑Небо, Бог‑Свет, как обнаруживается и по корням Сварогова имени. Это Прабог, великий (старейший) Бог, небесное Естество, Бог в собственном смысле. Можно полагать, что другие боги неба, происходя от единого небесного, представляли в своем существе только особые образы того же Сварога – неба, были только особыми выразителями различных явлений и качеств этого общего верховного Божества, только сварожичами, детьми Сварога, почему в представлениях и понятиях народа сливались в одно существо со своим отцом. Вот почему и византиец Прокопий еще в половине VI века мог весьма справедливо заметить, что славяне поклонялись единому Богу, единому владыке вселенной, творцу молнии. Здесь слиты понятия о Свароге и Перуне, потому что так они должны представляться и в воззрении язычника.

Явление грозы, грома и молнии, этой Божьей милости, как и доселе говорит народ, хотя и обозначалось особым именем Перуна, но все‑таки небесное явление, дело и действие небесного Божества. Поэтому очень естественно, что Перун в своем значении сливался с именем Сварога. Это тот же Сварог, небесная высота и небесное естество, означаемое Перуном только по особому качеству своего небесного дела. Это не более как грозное и благодатное хождение в небесной высоте самого Сварога. Это, как говорит гимн или молитва на случай грома, «высокий богови, великий, страшный, ходящий в грому, обладающий молниями, вoзвoдящий облаки и ветры от своих сокровищ, от последних краев земли, призывающий воду морскую, отверзающий хляби небесные, сотворяющий молнию в дождь, повелевающий облакам одождити дождь на лице всей земли, да изведет нам хлеб в снедь и траву скотам».

Очевидно, в мифе Перуна язычник поэтически олицетворил жизнь неба, то есть действующую и ходящую силу грозы. Но главным образом с этим явлением он связал свои понятия и представления о жизни земли, как эта жизнь проявлялась и была зависима от небесного хождения молнии и грома. Он скоро выразумел, что это чудо природы производит на земле действительные чудеса и если в единичных случаях грозит и поражает, зато в общем своем деянии разносит и разливает по всей земле явную благодать плодорождения и всякого земного обилия.

Только в этом живом образе небесного божества язычник явственно мог подметить благое плодородящее снисхождение неба на землю и потому обоготворил Перуна высшим Божеством, главнейшим деятелем земной жизни.

Совсем иное представление должно существовать о солнце. Перун в раскатах грома, блистая молниями, торжественно проходил и скрывался до неизвестного времени. Солнце, огненное небесное тело, каждый день восходит и заходит, каждый год уходит и приходит, сотворяя теплое лето. Это не само небо – звездная высота и широта, где пребывает Сварог, сходящий на землю грозой Перуна; это как бы зависимое, подчиненное ему светило, которое, очевидно, сын Сварога, Дажь‑Бог, как именует его летопись и поэтическое слово об Игоре. Дажь происходит от санскритского «dag» («гореть», «жечь») и родственно с готским «dags», «Tag» («день») и со славянским (хорутанским) «дежница» («ранняя заря»), следовательно, это Бог – Свет – День.

Другое имя солнцу – Хорс, имя древнеперсидское: K и poc, Корос, Курос; еврейское Кореш, Хореш, Херес; новоперсидское Хор или Xyp, – имя, вообще указывающее на тесные связи и сношения восточных славян с древнеперсидскими странами по Каспийскому морю и за Кавказом, откуда оно могло распространиться и по нашей стране, если не принесено еще вместе с Перуном.

В книжных сказаниях толкуется, что гром происходит от двух ангелов громных, молниеносных, из которых один – еллинский старец Перун, другой – Хорс (жидовин). Это подает намек на само место, где существовало поклонение Хорсу, именно у Хозар, перешедших потом в Моисеев закон и оттого известных больше под именем жидов хозарских.

Но в славянском мифическом языке существует слово, родственное этому имени и по корням и по смыслу. Это «керт» («огонь», «свет», «солнце»), а также слово «крес», означающее «пламя», «огонь». В одном письменном памятнике «солнечным кресом» прямо назван возврат солнца на лето, а «кресинами» – прибывающие дни. Точно так же «кресом» у славян называется и другой поворот солнца на зиму, Иванов день, – Купалье, а равно и купальский огонь, возжигаемый в это время. С мифическим именем Хорса связаны слова «хоровод» или «коровод» и даже прилагательное «хороший».

Другой сын Сварога – Сварожичь‑Огонь, в его земном виде. Имел ли он свое особое, мифическое имя или прозывался только по батюшке, неизвестно. К тому же, как мы говорили, именем Сварожича, по‑видимому, обозначались все боги, как дети Прабога – Сварога, то есть все виды или все существа этого главного Божества.

Поклонение огню обозначают и два имени богов, совсем чуждых славянству, но не чуждых Руси по ее давним и близким связям с обитателями Киммерийского Босфора и Южного Черноморья. Это имена Сима и Регла, известные и по древней греческой надписи понтийской царицы Комосарии (II или III века до Р. Х.), открытой в местах нашей древней Тмуторокани, на Таманском полуострове. В нашей летописи они чаще всего пишутся слитно: Симарьгла, Семарьгла. Так они написаны и в греческой надписи: Sanerges. Ученый Бек доказал, что здесь слито два имени. Наш Прейс подтвердил это, указав на библейские имена Ергель и Асимафь, принадлежавшие богам двух ассирийских народов, переселенных в Палестину в конце VII века до Р. Х.

Присутствие этих богов на русском Олимпе очень примечательно в том отношении, что они, как боги ассирийские, усвоены Русью в очень древнее время, конечно посредством долгих и постоянных сношений с народами, у которых эти божества были своеземными. Упомянутая греческая надпись с полной достоверностью раскрывает, что ближайшей к Руси страной, где поклонялись этим богам, был Киммерийский Босфор, и именно Таманский полуостров, впоследствии наше Тмутороканское княжество, знакомое Руси, конечно, не со времени призвания варяжских князей.

Любознательный читатель может также спросить, почему в сонм русских верований проникали даже божества ассирийского поклонения, но нет и помину о божествах скандинавских; нет и признаков, что имена скандинавских богов были когда‑либо известны нашим руссам – норманнам, как уверяют. Ответ ясен: эти руссы – такие норманны, которые вовсе не знали скандинавских богов, поклоняясь только своим, славянским богам и даже древнейшим божествам тмутороканским, то есть ассирийским.

В сонме русских мифов, по летописи, после Перуна занимает второе место Хорс – Дажьбог. Но тот же летописец, излагая договоры с греками Олега и Святослава, упоминает на втором месте после Перуна Волоса или, как у западных славян, Велеса, скотьего Бога.

По соображениям весьма основательным исследователи признают в этом Божестве Солнце, то есть новое имя того же Хорса – Дажьбога. Подобно Апполону, это бог плодородия земли, покровитель земледелия и скотоводства и всякой паствы, высокий и великий пастух Пан, точно так же игравший на гуслях, почему и вещий Боян, соловей старого времени, как вещий поэт‑гусляр, именуется внуком Велеса. Как скотий бог, он, несомненно, почитался и покровителем богатства и торговых прибытков, тем более что главнейший товар Русской земли – дорогие меха и звериные шкуры. Быть может, здесь скрывается объяснение, почему руссы при совершении договоров с греками клялись Перуном и Волосом. Как известно, их посольство всегда состояло наполовину из купцов, вероятно почитавших Волоса ближайшим своим покровителем, и наполовину из послов, дружинников княжеских, которые, как передовые люди и воины, почитали особым своим покровителем Перуна.

В ряду этих богов в начальной летописи стоит и женское имя неизвестного божества – Мокошь. Некоторые книжные памятники, рассуждая о поклонении роду и роженицам, приводят имя Мокоши наряду с Перуном и Хорсом и упоминают вслед за ней о поклонении Вилам: «И теперь, говорят они, по украйнам молятся проклятому Перуну, и Хорсу, и Мокоши, и Вилам, и то делают тайно. Начавши в поганстве, и до сих пор не могут оставить проклятое ставление второй трапезы», то есть послеобеденной, нареченной роду и роженицам. Не соответствует ли в этом случае имя «род» в значении «рождение», «рожание» – Мокоши, а имя «рожаницы» – Вилам?

Духовное поучение сильно восставало против этой беззаконной трапезы роду и роженицам, по той особенно причине, что этот языческий обряд, идущий от глубокой древности, еще от преданий античного мира, совершался в честь и на похвалу Пресвятой Богородицы, причем возглашался даже и тропарь Рождеству Богородицы.

Есть известие, что эту роженичную трапезу научил совершать еретик Несторий, мнивший Богородицу человекородицею, Роженицею. Ставили трапезу с крупитчатыми хлебами и сырами, наполняли черпала вином (или медом) благоуханным, пели тропарь Рождеству и, подавая друг другу хлеб и вино, пили и ели, думая, что хвалу воздают Богородице (Роженице) в честь Рождества, то есть Рода или рождения человеков.

На Руси, по свидетельству поучительных слов в списках XIV века, идоломольцы бабы, не только худые люди, но и богатых мужей жены, молились и ставили трапезу Вилам (роженицам) и Мокоше.

Сопоставление в духовных поучениях, направленных против идолопоклонства, Мокоши рядом с Гекатой (луной) и рядом с вилами и название Рода Артемидом, а Роженицы (в единственном числе) Артемидой заставляют предполагать, что именем Мокоши обозначалось в действительности поклонение Диане – Артемиде – Луне, Астарте, как заключал Прейс, покровительнице жен – родильниц, бабке повитухе и кормилице, божеству родов, судьбы и счастья, как понимал ее античный мир. Очень примечательно, говорит Прейс, что в начальной летописи имя Мокоши поставлено тотчас после Симарьгла, как и на памятнике царицы Комосарии Астарта стоит после Санерга. Оба божества стоят рядом не без причины, и эта постановка больше всего указывает на тождество нашей Мокоши с Астартою. Луна от глубокой древности почиталась божеством женщин. Одна связь лунного течения с периодическими очищениями женской природы заставляла предполагать божественную мифическую силу этого светила ночи, так как и месячные рождения луны необходимо связывались с понятием о рождении человеческом, о судьбе и счастье родившихся. Вот почему с поклонением Луне естественно связывалось и поклонение Вилам, тоже девам жизни, судьбы и счастья, иначе звездам‑роженицам, Паркам, предвещавшим и предопределявшим судьбу и счастье новорожденного, которые властны при рождении дать человеку или добро, или зло. Слово «роженицы» в новых переводах заменяется словом «счастье». Отсюда само гадание по звездам‑роженицам называлось родословием, то есть гаданием о том, что будет на роду написано, гаданием о счастье. Можно предполагать, что часто упоминаемая в древних письменных памятниках трапеза роду и роженицам составляла принадлежность поклонения Мокоше и была, собственно, молением о счастье и благополучии. В прямом смысле «род» означал «счастье», как и «роженицы» означало «девы жизни» и «судьба‑счастье». Вместе с тем слово «род», по‑видимому, имело тот же смысл, какой заключается в пословице‑примете: «Пришел Федот (18 мая) – берется земля за свой род», – урожай, произрождение. В слове Святого Григория поклонение роду и роженицам проводится из Египта, от поклонения рожению Осирида, откуда это поклонение халдеи восстановили у себя в лице своих богов рода и роженицы. От халдеев взяли эллины‑греки, поклоняясь Атремиду, рекше роду, и Артемиде – роженице. Так и до словен дошло, и они стали требы класть роду и роженицам, а прежде того клали требу упирем и берегиням (вилам). История, таким образом, сводится к перенесению халдейских божеств к славянам. И если Мокошь была Астартой, как находил Прейс, то и почитание рода и роженицы, по всему вероятию, составляло ее же мифический облик. По‑видимому, в имени «род» (Артемид), как и в имени «роженица» (Артемида), разумели вообще силу родящую, силу произрождения, которая полнее олицетворялась в Египетской Изиде, матери‑природе, матери – кормилице всего живущего, называемой также Мотой (матерью). У нас в областном языке существует слово «матика», «матуша», «матушь», что значит «мать», «бабушка», «старшая в семье» «зрелая дева», а также «самка‑свинья», – следовательно, вообще «матка». Словарь Памвы Берынды прямо толкует роженицу: матица, породеля, пороженица, то есть рожающая, порождающая. Все это приводит к предположению, не значит ли имя Мокошь то же, что областное Матушь.

В народной памяти сохраняются еще понятия о Мокуше как о пряхе. Она прядет по ночам или стукает веретеном. Это Роженица – Артемида – Диана, которая и у греков являлась доброй пряхой, в смысле Парки, державшей в своих руках нити жизни человеческой. Это богиня судьбы и вместе родов, покровительница жен и родильниц, бабка и кормилица.

В христианское время, как упомянуто, обряд поклонения Мокоши, заключавшийся в бескровной трапезе из хлеба, сыра и вина, приурочен к Рождеству Богородицы, причем чреву‑работающие попы уставили на этой рожаничной трапезе петь даже тропарь Рождества Богородицы.

Припомним, что до позднего времени за царскими столами, равно как и за столами цариц, совершался освященный церковью монастырский обряд панагии, что значит «пресвятая», на котором освящали и вкушали хлебец Богородицын и пили Богородицыну чашу. Кроме того, известно, что на женской половине великокняжеского и потом царского дворца в Москве существовал собор Рождества Богородицы.

Подобно тому как языческое поклонение Перуну, Хорсу – солнцу, Волосу, очищаясь от мифических воззрений, сосредоточилось на праздновании Святому Илье Пророку, Иоанну Предтече, Георгию Победоносцу, Власию и т. п., так и поклонение Мокоше – Луне приурочено к празднованию Рождества Богородицы, отчего и начальная неделя сентября, до 8‑го числа, получила название бабьего лета.

Слово «род» значило также «дух», «призрак», «привидение». В этом смысле оно сближается с словами «упырь», «вампир», «оборотень», ибо, по сказанию упомянутого поучения Святого Григория, славяне прежде (при Перуне?) поклонялись и клали требы (жертвы) упырям и берегиням, то есть демонам, гениям в греческом смысле или вообще невидимым духам, а потом уже стали класть требы роду и роженицам; стало быть, род соответствовал упырю, а роженицы – берегиням, вилам, иначе русалкам.

В Летописи, в «Слове о полку Игореве» и в Словах или поучениях против идолопоклонства упоминается еще божество Стрибог, существо которого обозначается отчасти тем, что ветры представляются его внуками, следовательно, и сам дедушка был Ветер. Конечно, в этом мифе соединялось много свойственных ему качеств, о которых не осталось памяти. Можно полагать, что это Божество особенно почиталось во время плавания. Касторский догадывался, что имя Стрибог было только особым проименованием самого Перуна, ибо в Игоревом «Слове» внуки Стрибога – ветры веют с моря стрелами, а Перун представлялся метателем стрел, которые так и назывались – Перуновым камнем.

Само собой разумеется, что этими именами не исчерпывалось все богатство языческого поклонения и олицетворения. В старой письменности и в устах народа остается еще много имен, мифическое значение которых несомненно, но смысл их уже трудно объяснить. Возле Перуна, Хорса, Велеса, иногда впереди их, поставляются Троян, а также Дый и Дивия. Возле Мокоши стоит Дива, по всему вероятию Геката, – «еже есть Луна, сию же деву творят», как объясняется в том же свидетельстве, поставляющем и Гекату рядом с Мокошей. Быть может, этот Дый и Дива – имена книжные, употребленные книжниками для объяснения русских же мифов, носивших имена своеземные. Однако о Трояне несколько раз поминает «Слово о полку Игореве» и упоминает в таком смысле, что мифическое свойство этого имени не подлежит сомнению. В первой части своего труда мы высказали свои предположения об этом мифе.

В памятниках XIV века упоминается верование в Переплута – «иже вертячеся пьют ему в розех (в турьих рогах)», причем это Божество ставится в ряду с Стрибогом и Дажь‑богом и вообще в сонме славянских божеств русского поклонения. В XVII веке царскими грамотами воспрещалось в навечерие Рождества Христова, Васильева дня (1 января) и Богоявления Господня, «клички бесовские кликать, коледу, и таусень, и Плуту (по другим спискам – Плугу). Если в этой Плуте нет описки, то она в своем имени, быть может, сохраняет следы поклонения Переплуту.

И в устах народа точно так же и доселе сохраняются мифические имена с явными признаками особого поклонения тому или другому мифическому существу, обозначенному таким именем. Но еще больше имен мифического смысла можно встретить в именах земли и воды, в именах селений, пустошей, урочищ, рек, озер, родников и т. д. Собранный Ходаковским «Словарь урочищ» представляет только малую долю того, что еще можно собрать в этой очень обширной области памятников языческого верования и поклонения. Здесь открываются не только подтверждения тому, что говорит письменность относительно имен общих и, так сказать, верховных мифов, но могут открыться и указания на мифы местные, племенные, как бы провинциальные. На каждом месте создавался образ, хотя на общей основе, но с местными особенностями, с предпочтением тех или других особенных качеств и свойств Божества, почему и получал свое областное имя. Отсюда различие в именах и в почитании даже и верховных или как бы основных богов. Особое свойство основного Божества воссоздавало особый миф, особое существо, получавшее свое имя. «Всех языческих богов нельзя и перечислить, – говорит древнее учительное слово, – каждый человек своего бога имел!»

Мысль язычника, как мы отмечали, обоготворяла повсюду лишь одни явления жизни, подмечаемые, наблюдаемые, изучаемые им в самой природе, а еще более в собственном понятии и созерцании о том, что весь мир наполнен живой жизнью.

Чтобы яснее себе представить живой облик каждого мифа, то есть все живые черты языческого поклонения и живой круг верований в тот или в другой мифический образ природы, необходимо иметь в виду общие основы языческого миросозерцания.

Язычник обожал природу, но в природе, как мы упоминали, он обожал, в сущности, только единое существо, – он обожал жизнь во всех ее проявлениях, почему и самую смерть необходимо представлял себе в живом образе. Поэтому оставшиеся нам глухие имена разных божеств мы можем хотя несколько раскрыть, если вникнем в смысл мифов еще доселе живущих под именами домового, водяного, лешего, полевого, русалки и т. п. Все они представители или выразители языческих и более всего поэтических понятий и представлений о круге жизни, в котором сосредоточиваются те или другие действия жизни.

Так, в образе домового олицетворялась жизнь дома, совокупность неведомых и непостижимых явлений, причин, действий возле домашнего очага. Язычник не умел понять, отчего его дворовая скотина добреет, отчего вдруг худеет, отчего поднимается во дворе неведомый треск, неведомый и неожиданный переполох между той же скотиной или домашней птицей, отчего известный цвет скотины не приходится ко двору: она гибнет, как ни сохраняй и что ни делай. И так идет бесконечный ряд различных примет, объясняющих только одно – здесь всем делом заправляет какая‑то неведомая сила, неведомая воля. Как естественно простому уму возвести все эти приметы и признаки в один живой образ неведомого духа, который постоянно живет у него за плечами и, точно так же как сам человек, порой бывает добр и милостив, порой сердит, зол и мстителен! С другой стороны, в образе домового олицетворялась совокупность хозяйских желаний, стремлений и всяческих забот, чтобы в дому все было хорошо и благодатно. Известно, что существующий в дому очаг или печка представляют как бы корень или сердце самого дома и всего двора. Здесь сохраняется существенная благодать всего жилища, согревающая во время холода, изготовляющая всякую снедь, способная претворять всякое вещество на пользу или на удовольствие человеку. Огонь и без того являлся живым существом, был божич, Сварожич. Отсюда ясно, что домовой в некотором смысле был самый этот домашний огонь, очаг. При переселении в новую избу язычник переносил весь этот огонь в виде горящих угольев из старой печи в новую с приветом: «Милости просим, дедушка, на новое жилье!»

0|1|2|3|4|5|6|7|

Rambler's Top100 informer pr cy http://ufoseti.org.ua